+ Увеличить шрифт |
Уменьшить шрифт -
Милости Господней полна земля (Пс. 32, 5)
Пролог
Тогда я увидел все дела Божии и нашел,
что человек не может постигнуть дел,
которые делаются под солнцем
(Еккл. 8,17).
Этот парк в южной части Среднего города основан был в конце прошлого века, что, впрочем, для губернского Пскова, с его тысячелетней историей, являлось сроком весьма и весьма невеликим. С востока он начинался старинным Анастасиевским сквером, небольшим, но строгим, с красивыми рядами тополей и кленов, совсем близко подступающих к стоящему тут уже как пятьсот лет храму святой Анастасии Римляныни в Кузнецах. В 1923 году произошел с этим местом некий конфуз: переименовали его в “сад друзей библиотеки”, коим, к счастью, удалось понежиться под сенью здешних древ относительно недолго, так что для нынешних горожан сквер благополучно сохранился как Анастасиевский. А вот граничащему с ним Губернаторскому саду повезло, увы, куда меньше: его, таки, переименовали в те же реформаторские двадцатые в “Детский парк”, в коем звании он и поныне влачил, надо сказать, весьма жалкое существование со всеми своими скудными качелями, аттракционами и деревянной будкой, обозначенной как билетная касса. На западе Детский парк ограничивался широкой Пушкинской аллеей, по которой весьма возможно, что и на самом деле гулял великий русский поэт, неоднократно бывавший в губернском центре. Дальше, еще западнее, уже в новейшее время, на месте разрушенных войной домов, был разбит сквер Красных партизан, охватывающий полукольцом один из древнейших псковских храмов святителя Василия на горке, постройки четырнадцатого века. Сохранилась и сама горка, с которой зимой по отполированным ледяным каткам детвора в охотку летала на санках и собственных попках. Летом же по обращенному в зеленый газон бую ступали любопытные туристы и пытались по рассказу экскурсовода мысленно восстановить былую красоту и величавость Васильевского храма, по большей части утраченные вследствие неловких позднейших переделок. Однако, странные вещи происходили с этим наиприятнейшим зеленым уголком города: то все его части объединяли в единое целое под каким-нибудь общим названием, к примеру — “парк Псковских партизан”; то таким же административным порядком разъединяли; а однажды приказом за каким-то там номером вычленили из паркового ансамбля среднюю его часть, то есть как раз тот самый “Детский парк”, и присоединили к другому парку, — ГПКО имени Пушкина, находящемуся на удалении метров пятисот. Нет, территориально, конечно же, ничего не изменилось, все по-прежнему пребывало на своих местах, но административно теперь часть здешней территории являлась частью территории нездешней… что, впрочем, отнюдь никому не мешало совершать прогулок, моционов и экскурсий. Никому!
А людей, следует отметить, в окрестностях бродило масса: и таких и этаких. Очень часто, например, видели здесь интеллигентного вида старичка в очках с тонкой золотой оправой и сопровождающего его юношу, почти еще подростка. Видели их прогуливающимися по Анастасиевскому скверу, где они против хода солнца, неспешно обходили вокруг Анастасиевской церкви и останавливались у высокого лестничного восхода на паперть. Иногда старик что-то говорил юноше, а тот сосредоточенно смотрел на вход в древнее подцерковье, возможно раздумывая о скрытых там тайнах минувших столетий и вовсе не слушая своего спутника. Но более вероятно, что он все-таки слушал, потому что производил впечатление юноши серьезного и весьма усердного. Далее, погуляв по дорожкам и аллейкам, они присаживались где-нибудь в тени акаций и продолжали мирно беседовать на определенную старичком для этого дня тему.
— Ты, Евгений, — напутствовал в этот раз старичок своего молодого спутника изрядно менторским тоном, — давеча говорил мне о том, что нет у твоих товарищей понятия о патриотизме. Так вот я тебе, замечу, что это есть следствие отступления от любви вообще, так как Байрон еще, кажется, говорил, что тот, кто не любит свою страну, ничего любить вообще не может. Итак, наступило всеобщее, в евангельском смысле, отступление от любви, и от того — всеобщее оставление патриотизма, как мировоззрения утвержденного на любви и заповедях Божиих. Порушилось в головах людских основание, задрожали и рухнули стены.
— Но дедушка, — возразил было юноша, — посмотри на американцев, они ведь еще как любят свою страну? И патриотизм у них будь здоров?
— Позвольте с вами не согласиться, мой юный друг, — старичок запальчиво хлопнул себя по худому колену. — Их патриотизм носит условный характер, потому как само их государство проповедует условную мораль коллективного эгоизма. Весь этот псевдопатриотизм устойчив пока устойчиво государство. Но лишь стоит начаться там нестроениям и бедам, как, к примеру, на нашей, избитой всеми громами и молниями, родной земле, треснет по всем швам их патриотизм. Ведь в чем отличие нашего патриотизма от их, позвольте вас спросить?
— В чем же? — наморщил лоб Евгений.
— А, вот и не знаешь! — потер ладошками дед. — Русский патриотизм всегда был неотделим от религиозного самосознания народа, от веры православной. Русская земля была для русского человека землей святой, освященной подвигами мучеников и исповедников, святителей и преподобных. Русский патриотизм — это любовь к отеческим гробам, защита крестов на белых храмах. Поэтому, когда что-то угрожало этой святой земле, когда становилось особенно опасно и тяжело, тогда патриотизм достигал небывалых высот. А их патриотизм направлен на сохранение возможности жить благополучно, в полном достатке. И, поэтому, чем меньше будет оставаться возможности сохранить это благополучие и достаток, тем меньше останется оснований и для их патриотизма. Вот так!
— Но именно у нас теперь такое постыдное неуважение к своей стране, к истории. Отчего? — недоуменно спросил Евгений.
— С одной стороны — от безверия и безбожия; от того-то исчезло основание любить свое святое, — твердо сказал старичок. — С другой стороны — от безумного желания жить как они. Но отсутствие достатка и изобилия делают это невозможным — вот тебе и неуважение, вот тебе и нелюбовь! Ведь хочется жить именно так! Как они! Не как наши отцы, деды, прадеды, а как чужие нам “они”. Не получится!
— Что не получится? — не понял внук.
— У каждого народа своя планида! — загадочно пожал плечами дед. — Наша планида — до конца оставаться третьим Римом, потому что четвертому не бывать…
Не известно, что ответил бы ему внук, только в этот момент прямо у их скамейки оказался нетрезвый молодой мужчина очень даже устрашающей наружности. Был он высокий, мощного телосложения, с перебитым носом и короткой стрижкой, общепринятой среди криминальной части населения. Дополнительным этому подтверждением служил, безусловно, выставленный на показ в излишне вольно распахнутом вороте рубахи массивный золотой крест на золотой же толстенной цепи. Незнакомец безпардонно громко икнул и присел на свободное место в полуметре от Евгения. Оба — и дед, и внук — настороженно смотрели на соседа, а тот, кажется и не замечая их, еще раз икнул и потянулся за сигаретой. Закурил. Ветерок тут же окутал дымком притихших некурящих родственников. От их философского умонастроения не осталось и следа. Они молчали, но почему-то не решались встать и уйти. А сосед не спеша докурил сигарету, перемеживая затяжки с иканием; выкинул окурок на дорожку; смачно высморкался прямо себе под ноги и, закряхтев, попробовал подняться. Вышло, однако, не сразу. Сначала, привстав, он покачнулся и едва не рухнул на колени к растерянному Евгению, которого похоже, наконец-то, заметил, потому как угрожающе рявкнул: “Ну, ты…”. Потом все-таки кое-как выровнялся, встал и, не извинившись, пошел себе прочь.
— Каков хам! — прошипел рассерженный Евгений. — Бандит! Вот тебе и патриотизм!
Дед хотел было поддержать внука, и тоже “приласкать” незнакомца недобрым словцом, но вдруг отчего-то передумал. Более того, он даже насупился и построжал.
— А откуда ты знаешь? — спросил он весьма серьезно. — Быть может, даром что вид бандитский, быть может, он первый из нас патриот? А? Ошибиться-то в жизни, довести себя до такого вот состояния каждый может. Разве нет?
— Знаем мы таких патриотов с пачкой долларов в кармане, — продолжал сердиться внук, — да на “Мерседесе”. Видали мы таких патриотов…
Но дед не дал ему выговориться, неожиданно он принялся по памяти цитировать из Евангелия:
— Христос, быв умерщвлен по плоти, но, ожив духом, которым Он и находящемся в темнице духам сойдя, проповедал… — прервавшись, он вопросительно взглянул на юношу: — Знаешь, о чем это говорит апостол Петр? — не услышав ответа, продолжал: — Иисус Христос, в то время, когда Его тело пребывало во гробе, духом сошел во ад, разрушил врата ада и вывел оттуда всех томящихся там от века людей. Были там конечно праведники и пророки, но были и грешники, ибо как в аду без них? Во ад сошел Спаситель! К таким вот разбойникам, как видели мы сейчас. А может быть, и не разбойника мы вовсе видели? Да не важно это! Важно кто встретил в раю всю эту гигантскую процессию, этот вселенский исход из ада! Кто? Знаешь?
Внук по-прежнему молчал, старательно очищая от чего-то невидимого рукав рубахи.
— Их там встретил раз-бой-ник! — растягивая слова, прошептал дед. — Да-да! Тот самый, который висел одесную Креста Господня и которому распятый Спаситель пообещал: “Сегодня со Мною будешь в раю”. Итак, Авраам, Исаак, Иаков, Моисей еще только шли, а разбойник был уже там! Ждал!
— Но ведь он покаялся, — возразил Евгений, — принял и исповедал Христа.
— Все так, — согласно кивнул дед, — все так. Но произошло это так быстро! Ведь еще за день до того каждый, проходящий мимо него, мог плюнуть ему в лицо и сказать: “Хам, бандит, убийца!” И никто не подозревал, что это завтрашний обитатель рая. Первый! Так и ныне, не знаем мы ничего друг о друг. Господь Единый знает, а у Него, как известно, в отличие от нас милости много…
Потом старик и юноша уходили своим всегдашним путем, куда-то в сторону Васильевского храма и далее вверх по Советской. Удаляясь, их фигуры становились все меньше и меньше, пока совсем не затерялись средь фонарных столбов и случайных уличных прохожих.
Часть первая
Если не увижу на руках Его ран от гвоздей,
и не вложу перста моего в раны от гвоздей,
и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю
(Ин. 20,25).
Гл. 1. Привет от Павла Ивановича
Когда же продолжали спрашивать Его,
Он, восклонившись, сказал им:
кто из вас без греха, первый брось на нее камень
(Ин. 8, 7)
Накануне была гроза, и дождь закончился только к утру. Воздух был еще свеж, будто и не вчера это было, а вот-вот, только что отгремело... Воздух был чист и прохладен. Он врывался в приоткрытое окно “Мерседеса”, упруго обдувал лицо, заставлял смешно приплясывать подвешенного к зеркалу кургузого человечка и шуршал позабытыми на задней панели листами каких-то бумаг. Хорошо! Было хорошо и хотелось жить! Прямой выжимал не менее сотни и было это для его авто сущим пустяком, однако, свернув с киевской трассы в город, он не рисковал уже ехать быстрее. Улица Красной Армии, хладокомбинат, Лепеши...
На выезде с Лепешей пришлось остановиться на железнодорожном переезде у опущенного шлагбаума. Прямой беззлобно ругнулся и потянулся к телефонной трубке, но кто-то его опередил: сотовик в его руке заверещал.
— Слушаю, — спросил он и вытянул шею, выглядывая на железнодорожное полотно: скоро ли поезд?
— Ты слушай, слушай, Прямой, — ответил незнакомый, но серьезный мужской голос. — Привет от Айболита... Ты чего молчишь, Прямой?
В голосах, и телефонных тоже, Прямой немного разбирался — работа у него была такая: и сам зачастую брал клиентов на голос и также, по голосу, оценивал серьезность возможного с их стороны отпора. Этот голос был серьезным, и Прямой напрягся.
— Слушаю, — повторил он немного помедлив. Айболита, Питерского авторитета, он действительно хорошо знал. Вот только этот телефонный номер никто из его знакомых знать не мог – это факт. Трубка была чужая и принадлежала человеку никак с ним не связанному. И все-таки его вычислили. Как?
— Соображай, Прямой, базар к тебе конкретный. Ты на кичмане подписался рассчитаться к апрелю с Айболитом. Ты чего же базара не держишь?
— Я за свои слова отвечу... Айболиту. А тебя я не знаю, — Прямой попытался говорить жестко, но некоторая его растерянность все-таки проскочила дрожащей искоркой сквозь звуковую мембрану и была чутко уловлена.
— Ты порожняк не гони. Айболит сейчас не у дел. И ты прекрасно это знаешь. Он передал полномочия серьезным людям. Я их представляю, и зовут меня Скок. Витя Скок. Запомни это имя, а полномочия тебе будут предъявлены. Готовь деньги.
— Хорошо, забьем стрелку на среду, предъявишь полномочия, будет тогда и разговор.
— Ты не понял, Прямой. Деньги надо отдать завтра — пятьдесят штук баксов. Сумма небольшая, так что поднапрягись и закончим дело. Но завтра, въезжаешь?
— Нет, братан, — у Прямого кончилось терпение, и он ругнулся в трубку, — ... такие гуси у нас не взлетают. Ты не на фраера наезжаешь...
— Прямой, мне говорили ты серьезный человек. Тебя от смерти отмазал Айболит своим авторитетом и бабок не пожалел. Что ж ты, как фуфлыжник, рассчитываться не хочешь? В общем, завтра в семь вечера будь с деньгами в “Рижской”. Там и базары все перетрем...
В трубке раздались короткие гудки, и последнее ругательство Прямого повисло в воздухе. Товарняк между тем, промелькнув последними вагонами, умчался на запад, шлагбаум поднялся, и Прямой, стиснув руль до боли в ладонях, до отказа выжал акселератор. “Мерседес” взревел, вздыбился всем табуном своих двухсот лошадок, рванулся вперед и через несколько секунд скрылся в запыленной перспективе улицы сто двадцать восьмой Стрелковой дивизии. Какой-то зазевавшийся мужичек, чудом успевший выдернуть из-под колес иномарки свой велосипед, долго еще не мог отдышаться и время от времени неведомо кому грозил дрожащим кулаком...
В пивном баре “Бавария” за кружкой светлого австрийского пива Прямой мучительно размышлял о происходящем: “Нет, деньги отдать сейчас нереально. Да и почему, собственно, их надо отдавать неведомо кому, да еще с таким напрягом?.. Срок действительно прошел, но Айболит на зоне и в последней маляве писал, что можно пока не торопиться. Вот только идет слух, что у него с пиковыми большие проблемы... Может перевел долг? Но тогда бы отписал маляву, — дежурный шашлык нетронутым остывал в тарелке, а он рассеяно водил пальцем по пивной лужице, неряшливо растекшейся по столешнице. — И кто этот Скок? Судя по погонялу — вор из славян, но едва ли авторитет, иначе был бы на слуху... И как его все его таки пробили? Без конторы едва ли обошлось...”
— Эй, эта, — дернул он проходящую мимо стола официантку, — принеси от шефа трубку, скажи для меня.
— Сейчас, — девица тут же убежала к директору заведения: такому клиенту лучше по пустякам не отказывать.
Свою трубку он закинул в бардачок автомобиля — какой теперь с нее прок? “Но это мелочи, — он попытался упорядочить свои мысли, — А вот насколько серьезна предъява этого Скока? Надо попробовать его пробить по всем каналам: и через братву, и через ментов…”. Прямой переполнялся раздражением и гневом: хотелось двигаться, действовать, куда-то бежать, но он сдерживал себя, понимая, что можно напортачить. Он чувствовал своим волчьим чутьем, что дело заваривается серьезное, наскоком его не решить — это не лохов разводить. “Может сдернуть?” — среди прочих мелькнула и такая мысль. “Нет! — Эту дверь Прямой для себя сразу закрыл. — Нет! Слабину давать нельзя — потом не очистишься!” В кровь плеснуло адреналином, мышцы заиграли в предчувствии боя. Накатила злость: “Разорву!” Он встал, потянулся своим сильным, словно звериным, телом и неспешно двинулся по залу.
На его пути, по правую руку, за столиком сидели два приблатненных пацана, баловавшиеся ершом — дешевое жигулевское местного разлива они разводили псковалковской водочкой. Медленно попивая это убойное пойло, они заметно уже охмелели — да много ли и надо пацанам? Будто кто-то дернул одного из них за язык и он, на свою беду, браво окликнул Прямого:
— Эй, братан, иди, нальем.
Прямой повернул голову и окинул взглядом их столик: кроме двух полупустых кружек пива перед ними ничего не было. Он резко подошел и оперся кулаками о край столешницы. Молча в упор, словно выстрелил, посмотрел на обоих. Несмотря на хмель, пацаны разглядели в его темных глазах что-то безжалостное и жуткое.
— Ну? — процедил Прямой, и желваки на его скулах задвигались туда-сюда.
Пацаны скисли. Один, пытаясь что-то исправить, достал из-под стола припрятанную там бутылку водки.
— Вот, у нас есть! — показал он и безпомощно замолк.
Прямой медленно потянул из-под его руки пивную кружку, также медленно занес ее над его головой и неспешно вылил содержимое на стриженную маковку; потом молниеносным движением ударил пустой теперь кружкой по обтекающему пивом черепу. Раздался хруст и звон битого стекла. Пацан, заливаясь кровью, рухнул на пол. Второй выскочил из-за стола. Он не пытался сопротивляться и лишь закрывал голову руками, но Прямой достал его косым свингом. Пацан покачнулся и упал лицом вниз. Несколько секунд Прямой тупо смотрел на побоище, на растекающуюся у его ног лужу крови, потом, не замечая застывшей рядом с трубкой в руке официантки, быстро пошел к выходу. Лишь когда он скрылся, какой-то толстый пожилой мужчина, сидевший прежде молча, выдохнул воздух и глухо просипел:
— Безобразие, милицию...
В машине Прямой попытался успокоиться, но короткая разрядка в баре не уменьшила злости. В голове все так перемешалось, что он никак не мог выудить ни одной здравой мысли: все там прыгало, скакало, металось, не желая утихомириться. Послышался звук приближающийся сирены. “Менты! Пора сваливать”. Он тронулся и свернул на Металлистов, боковым зрением заметив приближающуюся скорую помощь.
На Некрасова, обогнув Мэрию и дом политпроса, он припарковал “Мерседес” на стоянке и вышел из машины. Свежести как не бывало: воздух был пыльный, пропахший бензином и... раздражением, ощутимо сквозящим из окон и дверей градоуправления. Глубоко вздохнув, он сделал несколько круговых движений плечами. “Собраться! Собраться! ”— приказал себе и медленно перешел дорогу. Что-то его безпокоило. Он уже перешел на другую сторону улицы, но смутное чувство тревоги заставило его обернуться и внимательно осмотреться по сторонам: “Нет, ничего нет”. Он уловил лишь призывные взгляды двух встречных полуголых девиц, завлекающе-застенчиво ему улыбнувшихся. Он скорчил им рожицу, и девицы, взвизгнув, упорхнули, а он, ускорив шаг, пошел в переговорный пункт. Здесь было практически пусто: на глаза попались лишь небольшая суетливая стайка цыган, да пара-тройка старушек. В голове уже выстраивался некий план, и он двинулся к междугородним телефонным автоматам...
Через пятнадцать минут на улице Прямой закурил и немного успокоился. Пара междугородних звонков и несколько местных кое-что проясняли: действительно, приехала какая-то питерская бригада и остановилась в отеле “Рижский”. Они гудели вчера весь вечер в кабаке, и местной братве даже пришлось их слегка ставить на место. “Залетные, хотя и быковатые, — размышлял Прямой, — но без особой крутизны, раз удалось указать им на место, к тому же никому не знакомы. Поставим в стойло”, — решил он уверенно...
Почему-то захотелось ему вдруг посидеть на природе, в теньке, поглядеть на небо, покурить и спокойно подумать о делах. Не часто у Прямого возникали подобные желания, да что там говорить — лет уж несколько не бывало ничего подобного. Хотя нет — было! И совсем недавно. Проходил он, как припомнилось ему, через здешние места, будучи в совершеннейшей нетрезвости, и, испытав желание отдохнуть, прийти в себя, присел на одну из скамеечек, вспугнув парочку дохлых интеллигентиков. Но то по нетрезвости, а сейчас откуда? Кто его знает…
Несклонный к самоанализу Прямой бездумно подчинился и зашагал по зеленым аллейкам, под сень старых деревьев раскинувшегося рядом детского парка. Он прошел мимо качелей, неработающих аттракционов и, не доходя клозета, повернул налево. У кирпичной стены, ограждающей открытую эстраду, он остановился. Раньше тут были скамейки летнего театра, поставленные рядами один над другим, но теперь их не осталось, и пустые цементные площадки, растрескавшиеся и позеленевшие, широкими ступенями поднимались по склону пригорка к стенам бывшего генерал-губернаторского дома. Этот оплот дворянства еще в семнадцатом был разжалован в простолюдины, и в последние годы отдан псковской детворе под библиотеку, для благородных целей — читать и encore une foie читать. Прямому, правда, сейчас не было до всего этого ни малейшего дела. Он огляделся, ища, куда бы присесть, и тут в голове у него что-то защемило, да так что на мгновение в глазах стало совсем темно. Он покачнулся, но сразу встряхнулся всем телом, пытаясь избавиться от прихлынувшей вдруг слабости. Пахнуло чем-то резким и крайне неприятным: то ли серой, то ли жженой тряпкой. Он закашлялся, выкинул сигарету и, почувствовав дурноту, шагнул в сторону и присел прямо на зеленую каменную ступень. Верно, из-за дурноты он даже не обратил внимания на то, что парк вдруг как-то сильно опустел, скорее — совсем обезлюдел. Только что туда-сюда бегали неугомонные малыши, там-сям сидели опекающие их мамаши и бабульки и вдруг — вот те раз! — ни одной живой души. Небо потемнело, как перед грозой, а деревья как-то странно вдруг стали оседать, склоняться к земле и просто неприкрыто хищно потянули свои ветки, в его, Прямого, сторону. Он достал сигарету и почувствовал, что рука его сильно дрожит. “Да что это, в самом деле, — рассердился он сам на себя, — будто наширялся! Что же это?” Но, собственно, ничего еще и не было. Пока...
Так и не закурив из-за нахлынувшей тошноты, Прямой почувствовал, что уже не один, что рядом кто-то есть. Почему-то ему совсем не хотелось выяснять кто это, и даже смотреть в ту сторону, но голова его сама собой повернулась, и ничего более ему не оставалось, как взглянуть на неожиданного соседа. Тот сидел опустив голову и надвинув на глаза темную широкополую шляпу. Поднятый воротник черного плаща полностью скрывал его лицо. Но Прямой уже знал, кто это перед ним; волны страха подступали, накатывали, накрывали с головой и перемешивали в ней все и вся, грозя сотворить там сущую кашу...
Совсем медленно, куда медленнее той самой давешней выходки Прямого с пивной кружкой, незнакомец сдвинул на затылок свою почти ковбойскую шляпу и повернул голову. “Да не носил он никогда таких шляп”, — промелькнула у Прямого сумасшедшая мысль, а потом он неожиданно для себя, растягивая слова, поздоровался:
— Здра-а-вствуй Па-а-вел Ива-а-нович...
— Здравствуй, Сережа, — Павел Иванович не мигая смотрел в упор на Прямого и неясно было: видит ли он что-то или нет? — Ты — здравствуй! А мне уж поздно.
— Да что ты, Павел Иванович, все ништяк, — также ровно продолжал Прямой, но на самом деле он уже находился где-то на самом краю безумия. “Бред, полный бред. Чушь...” — метались в голове мысли, как стая невесть откуда залетевших в комнату стрижей... Да, это был Павел Иванович Глушков, собственной персоной. Он же — Паша Крюк, мастер спорта по боксу, человек авторитетный и богатый, но... давно и безнадежно мертвый, года три как... И это он, Сережа Прямой, застрелил его тогда на берегу тихого лесного озера в глухом гдовском лесу. Из помпового ружья в упор картечью он буквально разворотил его на части и, упаковав в полиэтиленовый пакет, утопил на самой глубине... И Павел Иванович пропал навсегда, освободив место под Солнцем для нужных людей, — как был уверен и сам Прямой и, с его слов, нужные люди... Ан, нет! “Неужели выжил? Чушь! Не может быть!”
— Правильно ты думаешь, Сережа, — глухо сказал Павел Иванович, словно прочитав его мысли, — не может быть, чтоб я выжил. Умер я тогда, действительно умер и угодил в самый, что ни на есть ад. Вот так, Сережа. Ты еще и не знаешь об этом, а я уж вкусил все положенные мне муки.
— Что? — прохрипел Прямой и схватился за горло: ему показалось, что оно вдруг стало сплошь деревянным и не пропускает больше воздух. — Что вы несете? Кто вы?
— Да брось ты, Сережа, — Павел Иванович говорил без всяких эмоций, голос его был чуть отдален и звучал как из старого репродуктора, — знаешь ты кто я. Знаешь и трепещешь! Но не ведаешь ты, чего в самом деле следует трепетать! Эти муки, которые я несу — они невыносимы, Сережа. От них нет спасения и облегчения. Они БЕЗ-КО-НЕЧ-НЫ!!! — последнее Павел Иванович сказал вдруг возвысив голос и с такой мукой, что Прямой затрясся и услышал, как тихо подстукивают друг о дружку его зубы.
— Ты не знаешь этого, Сережа! Но тем хуже для тебя, тем неожиданней и мучительней будет то, что встретит тебя за гробом, а ведь это скоро, очень скоро — жизнь так мимолетна... Ты знаешь, Сережа, тогда, когда тело мое погружалось в водную пучину, я медленно поднимался над озером, с ужасом наблюдая, как исчезает в глубине то, что недавно было мной самим — сильным, незнающим страха и усталости. Я не мог понять того, что случилось. Я о чем-то кричал тебе, но ты не слышал. Ты суетился на берегу, что-то прятал, закапывал. Ты суетился, Сережа, ты думал, что победил меня, меня — такого сильного и всегда во всем тебя превосходящего, но ты не знал главного, Сережа: нет никакой смерти, нет совсем — это досужий вымысел бездарей и недоучек, с подачи мрачного господина из преисподней, моего теперь господина, да и твоего тоже. Так вот, я не понимал, Сережа, и — представляешь? — думал о своем трехсотом “Мерседесе”, о баксах, вложенных там и сям в дела и, наверное, теперь потерянных. Не верил я, что это со мной навсегда, не готов был это принять и надеялся, что, вот-вот, открою глаза, проснусь и все вернется, но увы... Я поднимался все выше и выше. Наверное, красиво было то, что оставалось внизу, — ведь я, Сережа, в отличие от тебя, умел ценить красоту, — но не до того было мне в тот момент. Представляешь, Сережа, я поднялся еще выше и увидел, — нет, ты не поверишь, — я увидел демонов или по-нашему, по-русски — бесов: гнусных отвратительно-безобразных, гомонящих что-то на варварском птичьем языке. И я забыл про все — про машины, дома, деньги, про женщин. Я затрепетал, когда они потянули ко мне свои страшные черные лапы, я понял, что перед ними полностью безсилен, — понимаешь? — во сто крат больше безсилен, чем прежде предо мной распоследний лох. Я безсилен и полностью в их власти. “Наш! Наш! Наш!” — клокотали они радостно, и некому — понимаешь? — совсем некому было за меня заступиться. Я почувствовал, я почти понял и поверил, что есть сила, которая может меня спасти, но не знал, кого об этом просить. Я хотел вспомнить, чье имя надо называть и не смог. Ты понимаешь это? Я не смог вспомнить имя Того, Кого мы на земле всуе поминаем ежечасно? Вот такая, Сережа, нам кара, первая кара, а остальным — несть числа... Для меня было одно снисхождение и причиной ему — коварная, нежданная смерть от руки убийцы — от тебя, Сережа. В этом была для меня милость, и я благодарен, Сережа, Господу за эту милость. Ведь без снисхождений здесь, где я нахожусь, невозможно! Тебе этого не понять! Пока... Так что я благодарен тебе и знай, что не сержусь.
— Пого-оо-ди, — с трудом выдавил из себя Прямой, — ты погоди, не гони порожняк... Если ты в самом деле умер, то как ты здесь? И еще... погоди... Ты в самом деле видел меня тогда на берегу?
— Да, — спокойно ответил Павел Иванович, — конечно видел. Ты спрятал полторы штуки баксов из моего бумажника в правый карман куртки. Прежде они рассыпались, и ты ползал по траве и собирал, собирал... Потом ты сжигал мой бумажник, искал стреляные гильзы и одну, кстати, забыл: она и сейчас еще там, припорошенная осиновыми листочками — можешь съездить проверить. Да, надо отметить, ты весьма несолидно выглядел: что-то все бормотал, махал руками. Зачем?
— А-а-а, — захрипел Прямой, он хотел что-то сказать, но смог издать лишь это постыдное безпомощное ааканье, а Павел Иванович продолжал:
— А почему я здесь? Поверь, меня и не спросили. Просто послали — и это еще один повод поблагодарить тебя за такой чудный краткосрочный отпуск. А зачем — не мне решать... Милосерд Господь, за сто всего рублей тебе милость сотворил. Для тебя что сто рублей? Ничто! А тебе такое вразумление! Только ведь без толку все это, Сережа, без толку! Не знаешь ты что и как надо делать, чтобы что-то изменить. Ведь и я не знал, а куда умней тебя был. Суетиться начнешь без толку или забыть попробуешь. Но уж тут дудки! Уж тут будь уверен — до смерти не забудешь. И как отойдешь, будешь с мукой сердечной ожидать того, о чем я тебя упреждал. И будь уверен — все так и будет! А меня ты больше не увидишь, до трубного гласа. Вранье, что все грешники там вкупе мучения вкушают. Вранье! У каждого свое — только ему определенное, по мере его грехов, и никого он не видит, кроме гнусных бесовских рож... Вот так-то Сережа! А теперь самое главное, зачем я и пришел: велено тебе показать эти самые муки, ну не сами конечно, а так — слабый их отпечаток. Но смотри сам...
Тут Павел Иванович встал и, повернувшись к Прямому, распахнул плащ. Одежды под ним не было — никакой, но и тела, в привычном понимании, тоже не было. Было нечто багровое, кроваво-воспаленное, в струпьях и точащихся гноем язвах, неимоверно, непередаваемо смердящее и при этом кишащее какими-то жуткими отвратительными червями, пожирающими эту мерзкую плоть. Но одновременно это было как бы и окно в некую безпредельную огненную бездну — завораживающе-ужасную, страшную в своей неотвратимости и переполненную ненавистью ко всему живому...
Сколько это длилось? Минуту, час, сутки, неделю?.. Время для Прямого потеряло смысл и значение. Его разум больше не пребывал с ним — он словно выпал на землю и рассыпался на отдельные части. А Павел Иванович молча запахнулся и, не прощаясь, пошел прочь совсем не разбирая дороги: по кустам и газонам, огибая ограждения атракционов и пустые скамейки. Вскоре он совсем исчез за деревьями, и тут же подуло ветерком, зазвучали детские голоса — парк проснулся, ожил, призывая к тому же и Прямого. Но для него это было трудно, мучительно трудно. Какой-то сохранившийся жизненный центр побуждал его к пробуждению, собирал по крохам рассыпавшийся рассудок, но кусочки этого калейдоскопа упрямо не желали вставать на места. Ох, как медленно, как медленно это происходило...
Какой-то пацаненок приблизился к нему и долго рассматривал. Странным ему показался этот человек. С жестким волевым лицом, слегка расплющенным боксерским носом, с короткой характерной прической крутого братка, но с совершенно седыми, просто белоснежными, волосами восьмидесятилетнего старца. Глаза странного мужчины были широко раскрыты и смотрели прямо перед собой, но, — пацан был более чем уверен, — ничего не видели. “Наширялся дури?” — соображал дошлый малолетка.
— Дядь? — осторожно подступился он и потряс Прямого за плечо — Дядь, что с тобой? Живой?
— А-а, — застонал тот и заморгал — он приходил в себя.
— Дядь, закурить дай, а? — попросил пацан и выжидающе посмотрел на Прямого. Тот с десяток секунд не отвечал, потом спросил:
— А-а?
— Закурить, — малолетка для пущей ясности постучал себя двумя пальцами по губам.
— Что? — все никак не мог сообразить Прямой, но вдруг медленно потянулся рукой, достал из кармана пачку “Кэмела” и отдал пацану.
Пачка была почти что целая и малолетка вертел ее в руках, не зная как поступить: ограничиться одной сигаретой или же парой? Но Прямой опять погрузился в прострацию, и пацан сунув одну сигарету в рот, остальные решительно упрятал в свой карман. Убедившись по молчанию Прямого, что поступил правильно, он щелкнул пальцами и развязано попросил:
— Дай-ка огоньку!
Прямой молча достал красивую импортную зажигалку и протянул пацану. Тот покрутил ее в руке — ого, позолоченная, рублей на сто, не меньше, потянет! — прикурил и так же быстро сунул в карман. Зажигалка была не позолоченной — она была золотой с камушками и сделана была в Англии по спецзаказу для одного крупного бизнесмена. Стоила же она намного более ста рублей: настолько, насколько больше этой суммы пять тысяч долларов. Прямому она досталась по случаю, как подарок за некую услугу... Пацан все никак не мог уйти. Возможно, он возомнил, что попал в пещеру Алладина и хотел унести побольше сокровищ?
— Мужик! — он уже не стеснялся в выражениях, — отвали-ка на пивко пару червонцев!
Нет, Прямой не рассердился, он бы конечно дал, и даже потянулся за бумажником, только в расстроенной его голове вдруг что-то наконец связалось в единую нить, он резко встал, запихнув бумажник обратно в карман; на секунду, ища опоры, ухватил малолетку за плечо, потом легко оттолкнул его в сторону и пошел по склону вверх мимо детской библиотеки, к Ново-Вознесенской церкви. Пацан оцепенел, его плечо, будто побывавшее в железных тисках, онемело, и он тяжело дышал, представляя чем на самом деле все это могло для него закончиться...
С Некрасова Прямой свернул на Советскую в сторону Троицкого Собора. Понемногу он приходил таки в себя. “Что это было? — билась в голове мысль. — Сон? Галлюцинация?” Но и сейчас еще перед его глазами стоял Павел Иванович в распахнутом плаще, обнажавшим нечто совершенно чудовищное... А зловоние... оно словно прилипло к нему и теперь еще не давало возможности перевести дух, то и дело вызывая рвотные спазмы. Он совершенно ничего не мог придумать. Ничего! Он не знал, что и как делать. Прав был злосчастный Павел Иванович, трижды прав! “Он сказал, что скоро и я... Так значит и я тоже? Умру? Убьют? Как же быть?.. Господи!” Сколько же он видел всевозможных фильмов про мертвецов, но едва ли когда испытал и легкое подобие страха. Но ужас оказывается возможен, и это — Павел Иванович Глушков...
Прямой вышел на Ольгинский мост и достиг уже середины, когда вдруг перед ним, завизжав тормозами, остановилась двигавшаяся на встречу синяя пятьсот двадцатая “БМВ”. Через пару секунд Прямой сидел в салоне, а машина сорвалась с места. За рулем “бимера” был Гриша Функ — корешок и брателло. Немного растерянно он рассматривал Прямого и, наконец, спросил:
— Что это у тебя с башкой, Прямой?
— Не понял?
— Ну, белый ты весь, как лунь. Покрасился? Я едва узнал, в натуре.
— Почему белый? — Прямой повернул к себе зеркало заднего вида, посмотрел и растерянно взъерошил волосы. — Да... Все ништяк, покрасил... Так надо.
— Ну, раз надо — ладно. Давай о деле — Гриша достал какую-то свернутую бумаженцию и протянул Прямому, — Как только ты позвонил, я навел справки: вот имена и кликухи тех, из приезжей бригады. Только они не Питерские, они залетные — с Поволжья откуда-то. И дело с ними темное.
— А ты помнишь Павла Ивановича Глушкова? — перебил вдруг его Прямой.
— Глушкова? — удивился Гриша. — Причем тут Глушков. Ну, помню, кто его не знал? Так вот, машины у них, в натуре, Питерские — два джипаря. Только это не их тачки. Им их выдали, причем в Москве, и послали к нам. Кто послал — выясняю, а зачем — похоже они и сами точно не въезжают, бурагозят пока по кабакам. Витя Скок среди них есть, но он так себе, даже не бригадир — пехота. Не мог он тебе предъявы делать. Не тот уровень. Похоже, разводят тебя, Прямой, и разводят круто. Есть кое-какие соображения — возможно это чехи* *(чеченцы). Им нужен хладокомбинат, чтобы подмять азеров, им много чего нужно... Непонятно пока, что готовится, но нужно быть начеку. Ты сам-то что думаешь, Прямой?
— Я-я? — задумчиво протянул Прямой. — Я, знаешь, тут Павла Ивановича сегодня видел, в парке у детской библиотеки. На горочке мы с ним посидели, так, о том, о сем поговорили...
— У тебя что, крыша съехала? Тебя на Луну вот-вот зашлют, а ты мозги мне компостируешь?
— Про Луну Павел Иванович говорил, мол, скоро... — задумчиво начал Прямой, но вдруг оборвал себя, — Постой, тормозни...
Они ехали по Советской и справа завиделась боярская шапка купола Успенской с Полонища церкви. Гриша притормозил у магазина на углу Советской и, спускающейся вниз к реке, Георгиевской. Прямой тут же вышел и неспешно пошел к храму. Неспешно, потому что и сам не знал, зачем туда идет. Он посмотрел в перспективу улицы, где открывалась река; на молчаливо-пустынную сейчас школу, бывшую мужскую гимназию и отчего-то подумал: “А ведь раньше, мать говорила, тут ходили трамваи...” А еще раньше, много раньше, это место называлось взвозом, и тут от реки поднималась длинная вереница телег и возов, с Георгиевской сворачивающих на Великолукскую и разъезжающихся по всему городу...
Он поднялся на высокую паперть и застыл перед массивными дверями. Мысли в голове спутались, и ум слабыми своими ручонками безуспешно пытался распутать этот клубок; вроде бы что-то уже и брезжило, почти понятное, но далеко — не дотянуться... “Надо войти. Потом надо что-то сделать, что-то важное... Что?” Он ухватился уже за тяжелую бронзовую рукоять, но вдруг ощутил, исходящий от самого себя смрад, тот самый давешний из парка — подарок Павла Ивановича. Тут же потянуло на рвоту: “Куда же с таким зловонием?” Пальцы его медленно разжимались, и будто бы тянулись от них к тусклой бронзе невидимые упругие нити, не дающие совсем отнять руку. Что-то внутри Прямого протестовало и требовало: “Войди! Войди!” Но нити, не выдержав, лопнули, и рука безсильно опустилась. Все было кончено: ничто больше не держало его здесь. Дверь вдруг распахнулась, и из храма вышел худощавый молодой человек. Он посмотрел на застывшего, растерянного Прямого и, не закрывая дверь, спросил:
— Вы в храм, к батюшке? Он в алтаре. Позвать?
— Нет, — помотал головой Прямой, — не надо. В другой раз.
— Сергей! — окликнули молодого человека из храма, — Сергей! Ты забыл пакет.
— Сейчас, — молодой человек еще раз взглянул на Прямого и, извинительно кивнув головой, скрылся за дверью.
“Тезка, — подумал, возвращаясь к ожидающему его “бимеру” Прямой, — Серега, как и я...”
Он уже вывернул из-за угла хлебного магазина, и до машины оставалось всего метров десять, когда, обогнув их “бимер” и перекрыв ему ход, к поребрику, взвизгнув тормозами, припарковался УАЗ-буханка, задние двери его тут же распахнулась и оттуда загромыхали выстрелы. Стрелял некто с лицом, по киношному закрытым маской с прорезями для глаз; бил в упор, в лобовое стекло “Бимера”, не жалея патронов. Все это Прямой заметил и разглядел, прежде чем откатился обратно за угол. Нет, не фраером был Сережа Прямой. Мозг его заработал четко и расчетливо. Он вломился в магазин и, перескочив через прилавок, рванулся к рабочему выходу во двор. Продавщица еще лишь раскрывала рот, что бы что-то крикнуть, а он уже был снаружи во дворе и бежал к соседнему проходному подъезду. Проскочив темный вонючий коридор, он осторожно выглянул через чуть приоткрытую дверь. Буханка уже отъезжала, но он увидел то, что и требовалось — лицо водителя, явно кавказское, второй рядом был в маске. Прямой зафиксировал в памяти номер, уже понимая, что это-то наверняка безполезно. УАЗик, виляя задом, умчался в сторону площади “Победа”, а Прямой, ожидая худшего, подошел к дымящемуся “Бимеру”. Лобовое стекло побелело от трещин, разбегавшихся от пулевых пробоин, дверь была полуоткрыта и на улицу, касаясь асфальта, свисала рука Гриши Функа. Он был мертв, темная кровь заливала дорогу, и Прямой отметил, что как минимум две пули попали в голову. Профессионалы! Похоже, прав был Гриша — чехи! Он повернулся, и тут же заметил у стены, с раскинутыми вширь ногами полусидящего человека, похоже, мертвого, в черных джинсах и черной же расстегнутой до пупа рубахе. Шею убитого широким кольцом охватывала массивная золотая цепь, а голова была упакована в маску с прорезями. Рядом валялся АКМ. “А этого кто?” — успел подумать Прямой, прежде чем шагнул к трупу и потянул вверх край маски. Лицо было незнакомое и явно славянское. Но у Гриши не могло быть пушки. Никак! Гриша был не боевиком, скорее — доктором* *(адвокат) без практики, хотя и весьма авторитетным.
Собирались люди, и пора было по-тихому сваливать. “Откуда сразу столько народа?” — удивился Прямой, протискиваясь наружу сквозь все прибывавшую толпу.
— Да их человек десять было! — орал какой-то нетрезвый мужик в синей майке. — Я из окна видел, они разбежались кто куда и все шмоляли из пушек.
— Да не десять, не ври, — перебила его полная гражданка с большой продуктовой сумкой, — я напротив была у гастронома и видела: человека два-три на двух машинах, иномарках. А из этой машины выскочил один и этого, что валяется, прибил, а сам убег. А те уехали...
С включенной сиреной подъехал милицейский УАЗик и тут же два жигуленка; за ними РАФик скорой помощи.
“Будет ментам работы с очевидцами, — размышлял Прямой, — долго придется концы мотать, ну и хрен бы с ними...” Надо было забрать машину: на “мерине” куда сподручней. Надо было собирать братву... пробить ситуацию через своих в конторе... доставать от оружейника арсенал. Надо было... Голова шла кругом, и изрядно подкручивал ее злосчастный Павел Иванович, никак не желающей убираться в свое небытие, и все маячащий тополем пред глазами. “Уйди, Паша, не до тебя! — взмолился Прямой. — Потом разберемся с тобой, потом. Итак, чехи и кто-то с ними. Кто? Кто-то из наших? Из конторы?”
Он уже поравнялся с гастрономом, в местном просторечии именуемом “Петух”, и перешел на другую сторону улицы к извечно стоящему здесь дощатому забору, за которым укрывались странные старинные палаты купцов Подзноевых. Странные, потому что реставрировались без видимых результатов невесть сколько лет, возможно, что и с самого восемнадцатого века, когда по роковому стечению обстоятельств были выстроены рядом с другими палатами — именитого купца Поганкина. В итоге этой ошибки спустя два столетия все отпускаемые на реставрацию деньги уходили на более значимого соседа — Поганкина. Дома же Подзноева превратились в раритетный долгострой, укрытый от горожан глухим забором. У этого-то именно забора Прямой замедлил и еще раз обернулся на место давешней трагедии, когда вдруг из-за угла его кто-то тихо окликнул:
— Эй, мил человек...
* * *
— Эй, мил человек! Подойди, будь ласков! — позвал его кто-то из-за угла и помахал рукой.
Прямой сделал несколько шагов и оказался лицом к лицу с весьма странным субъектом. Небольшенького роста в затертом треухе, распахнутой брезентовой плащ-палатке, открывающей полосатый двубортный пиджак и старинные, бутылочками, армейские галифе, упрятанные в съеженные гармошкой яловые сапоги — был этот мужичек очень похож на гдовского партизана времен Отечественной. Причем особой цыганской бригады, если таковая имела место быть. Мужичек был цыганом лет шестидесяти и ко всему обладал отличным золотозубым ртом, что обнаружилось когда он улыбнулся и повторил свою просьбу:
— Будь ласков, подойди, папа-Влада тебя хочет видеть. Очень просила. Подойди, мил человек, не обижай старого рома.
В другое время Прямой не задержался бы здесь более секунды. В другое время он бы вообще не остановился рядом с подобной личностью. Но прежде он и не встречался с мертвым Павлом Ивановичем Глушковым... Поэтому теперь он молча подчинился странному цыгану. Они свернули за угол дощатого забора и пошли по Музейному переулку, удаляясь от Некрасова. В заборе наконец обозначились железные ворота, одна створка которых была чуть отодвинута. Они вошли во двор, густо заросший репейниками и лопухами. В самой его середке среди диких порослей, на фоне угрюмых известняковых стен бывшего купеческого дома, восседала старая цыганка. Издали она напоминала ром-бабу на прилавке, только была необыкновенно лоскутно-пестрой. Она густо дымила папироской и, похоже, раскладывала карты на стоящем подле нее ящике, точно таком же, как и сидела сама. Цыган забежал вперед и, склонившись, что-то ей зашептал. Она слушала, не поднимая головы и кивала. А потом, когда Прямой был уже в двух шагах, посмотрела на него широко открытыми черными глазами, с неестественно раскаченными в ширь зрачками, будто после солидной дозы атропина. На Прямого повеяло чем-то чужим и враждебным, но очень отдаленно, поэтому это и не вызвало никаких защитных рефлексов.
— Ну? — сказал он и наклонил голову, рассматривая карты и тасующие их коричневые руки цыганки, сплошь унизанные перстнями. “Болты, похоже, фуфло, — решил он, а пулемет ништяк”. Карты действительно были очень странными, никогда прежде не виданными. На некоторых были изображены люди в красочных старинных костюмах, на других — целые группы людей и какие-то непонятные церемонии.
— Интересуетесь? — хриплым низким голосом спросила цыганка. — Это самые старинные карты на свете и самые таинственные — в них все знание мира. Все! События всех времен! Вот и я! — цыганка указала на одну из карт, на которой была изображена сидящая женщина в тиаре, испускающей лунное сияние. На коленях у нее лежала книга, а в левой руке — ключ. Было что-то еще на заднем плане, но Прямой не сумел разобрать и повторил:
— Ну? Что надо?
— Грубые вы, — фыркнула цыганка, — может быть я о важном хочу сказать, о женитьбе, например. Мы, цыгане, много чего знаем. Знаешь про нас?
Прямой не ответил, он сузил глаза и сделал вид, что собирается уходить. Но нет, он не ушел бы, не смог. Неизвестно по какой причине, но не ушел бы и все. Знала об этом и цыганка, поэтому, не торопясь, продолжала:
— Некогда в Великой Александрии в храме Сераписа, бога плодородия, повелителя стихий и властителя мира мертвых, хранились необъятные тайные знание, веками собираемые со времен Манефона многочисленными жрецами. Но храм однажды был разрушен людьми, для которых знание ничего не значило. Спасти удалось немногое. Но и это, что уцелело, велико — это великая книга Тарот, которую мое племя, цыганское племя, носит с тех пор по миру. Мы не бродяги, и не безродные скитальцы, кем по невежеству считают нас варварские народы — мы несчастные потомки великого племени хранителей Знания, сберегшие свой древний язык, магические способности и несущие потомкам безценное сокровище Тарот. Вот шут, — цыганка указала на карту с фигурой в бубенчиках, в которой узнавался джокер. — Шут, для которого шутовство просто тень, потому что он олицетворяет всю вселенную. И этот мир есть Марди Грас — блеск божественных искр, разбросанных по одеянию шутов.
Цыганка хрипло рассмеялась и Прямому показалось, что от нее-то как раз и посыпались искры.
— Папесса, то есть я, — засипела она, — восприемница жриц Кибеллы и носительница их знаний. Я погадаю тебе и открою все. Хочешь?
Прямому отчего-то стало страшно, но он затискал это чувство поглубже внутрь и бодро сказал:
— Валяй, только базарь покороче, у меня времени в обрез.
Цыганка принялась быстро перекладывать карты с места на место, так что перед глазами у Прямого замелькали пестрые картинки: император, императрица, висельник, скелет, косящий головы, колесница и какой-то ужасный монстр с рогами, а цыганка Папесса все шевелила губами, пока на что-то рассердившись, не выдала вдруг длинную тираду на своем древнем наречии, тыча в карты унизанными перстнями пальцами. Она отбросила папироску и даже в сердцах плюнула на землю.
— Нет, так не годится, они мешают возрастать деревьям Сефирот. — проскрипела она. — Убирайтесь в свою преисподнюю!
— Кто мешает? — глухо спросил Прямой.
— Да мертвецы, — раздраженно ответила Папесса, — кто еще? Чего они к тебе увязались?
“Знает, она все знает!” — Прямой похолодел и сердце его тревожно застучало. Да что это сегодня...
— Павел Иванович... — промямлил он. — Павел Иванович. Это он!
— Что? — спросила Папесса и внимательно посмотрела на Прямого. — Павел, говоришь, Иванович? Едва ли... — она покачала головой, — я о тех, что встают из могил раньше оного трубного гласа, а им не положено...
— Так это и есть Павел Иванович, — прервал Прямой, — это он...
— Дался он тебе, — махнула рукой Папесса, — ладно, слушай...
“Нет, она все знает”, — запаниковал Прямой и до боли стиснул зубы. Ему и нечего не оставалось, как слушать бред цыганки, порой вовсе не имеющий смысла и от того, наверное, проникающий в сознание лишь фрагментарно.
— Ты им не верь, они хоть сраму не имут, но и правды не знают... — сипела цыганка, — ты все правильно делаешь, только зря хочешь им верить... компедиум вселенной... насчет женитьбы точно тебе скажу — будет... модус операнди... казенного дома никак тебе не миновать, если... все составляющие должны соединиться через творение... божественное и человеческое сознание соединяется в священном браке... “Какая чушь, — думал все это время Прямой, — Павел Иванович, цыганка, ее бред — фуфло...”
— А о России ты как мыслишь? — спросила вдруг цыганка хоть о чем-то понятном. — Это ведь я о ней, это ей предстоит женитьба...
— Да не думаю я ничего, — безразлично сказал Прямой, — живу и все. Будет желание — свалю. Но пока мне и здесь ништяк. А ты... — он решил вдруг грубым напором завершить дело, — ты, старая, в натуре порожняк не гони и фуфло не толкай, говори дело, что про Павла Ивановича знаешь?
Старуха улыбнулась, сверкнув золотыми фиксами, и покачала головой:
— Ой-ой-ой, будет тебе болезный и дорога дальняя и пиковый интерес и известия нежданные, и дом казенный, но позиций не сдавай и сторублевками зря не кидайся — не дело это. Будь кем был — спуска не давай и обид не прощай. Так-то. Скоро может и свидимся. А Иваныча твоего не знаю, много чего знаю, а его нет. Ступай, болезный, и ручку позолоти...
“Врет, карга старая, — окончательно уверился Прямой, — наплела с три короба, а правды не сказала...” Он кинул на ящик поверх непонятных разрисованных карт как раз сторублевку и, зло зыркнув глазами на цыгана, который все это время неподвижно стоял метрах в пяти поодаль, подался прочь, а Папесса закричала ему вслед:
— Брачная церемония уже началась. Россия пройдет путем нового творения и соединится с древней мудростью Сераписа. Не опоздай...
Но Прямой уже вышел за ворота. Тут будто кто-то встряхнул калейдоскоп, и узор в его голове мгновенно изменился: цыганка Папесса вместе цыганом-партизаном укатились в самую глубину сознания, и даже Павел Иванович перестал маячить, а сразу обрушились все разом проблемы — предъява Скока, гибель Гриши Функа, чехи, забытый “Мерседес”...
* * *
Да, “Мерседес”... Пора было садиться на колеса и что-то предпринимать. На углу Некрасова и Музейного переулка Прямой посмотрел в сторону еще дымящегося Гришиного “Бимера”. Народа там не уменьшилось, но любопытных оттеснили по сторонам менты, ряды которых тоже пополнились. А “скорой” уже не было... Он отвернулся и быстро зашагал к бывшему дому политпроса. На углу остановился и оглядел стоянку. На ней было три машины: пустая светло-серая волга, его серебристый “мерин” и раздолбанный зеленый каблук с поднятым капотом. Худощавый паренек в замызганной спецовке ходил вокруг него кругами, помахивая разводным ключом. Зачем-то он то и дело постукивал по скатам, заглядывал под днище и пытался раскачивать кузов. Прямой насторожился и несколько минут рассматривал безтолкового юнца. Нет, этот юнец и на драного курсанта не потянет, решился он и медленным прогулочным шагом двинулся к “Мерседесу”. Паренек даже не посмотрел в его сторону, он, явно нервничая, низко склонился над мотором и сильно колотил там невесть куда разводным ключом. Худосочная спина его перекосилась и будто подмаргивала смешно дергающейся правой лопаткой. Прямой, протянув руку, отключил сигнализацию и центральный замок и хотел уже сесть, когда его вдруг окликнули:
— Дядь, помогите, — это паренек обернулся к нему чумазым юным, едва не плачущим лицом, — бензопровод у меня кажись того, отказал.
— Что? — чуть не рассмеялся Прямой. — Как это отказал? Сломался? Потек?
— Да нет, того, отказал, — виновато улыбнулся паренек и указал обеими руками на двигатель, — посмотрите...
Как-то нехорошо екнуло сердце у Прямого, а по спине проскочила легкая дрожь. На понт берет? — мелькнула мысль, но юное лицо молодого шофера смотрелось таким доверчивым и беззащитным, что он махнул рукой:
— Показывай...
Да, не был Сережа Прямой лохом, но... и на старуху бывает проруха, к тому же, и Павел Иванович свое присовокупил... — лопухнулся он на этот раз, иначе тут и не скажешь. Он подошел и склонился рядом с чумазым пареньком.
— Вот! — тот указал на какую-то грязную масляную трубку. — Вот...
И это было последнее, что увидел Прямой, прежде чем в глазах у него вспыхнули тысячи искр, и все поплыло, закрутилось, закружилось...
* * *
Два часа назад. Район Любятово.
“Лей, ливень, не жалей...” — орал растекшийся в задымленном воздухе заведения искаженный голос. Казалось, над клубами сигаретного дыма завис сам неистовый певец и заклинает небо послать живительной влаги. Но возможно, ему не хватало децибел или чего-то еще — в общем ничто не менялось, если не считать некоторого искривления пространственно-временного континуума, рождающее ломаную перспективу зала и искажение лиц всех присутствующих. Хотя, к последнему певец возможно был не причастен... Заведение называлось “Ловушка для дяди Володи”. Но почему-то сразу при входе в маленьком фойе, вместо неведомого дяди Вовы, посетителей сандалил со стены безумный взгляд фасетных глаз огромного таракана, да так, что самые слабые впадали в столбняк. Возможно, это был последний взгляд последнего реликтового таракана перед тем, как его уловили этой самой ловушкой, безжалостно разделали и подали клиентам заведения в качестве какого-нибудь экзотического блюда, к примеру, как тушеные “Blattella germaniuca” под соусом “Ткемали”. Впрочем, клиенты тут бывали, как правило, тертые, их тараканом, даже самым реликтовым, не испугаешь. Сегодня было как всегда. Небольшой зал кабинок на десять был заполнен на одну пятую, но персонал использовался на все сто. В самом ближнем к барной стойке отсеке сидело человек восемь основательно пьяных мужчин и несколько разнузданных женщин. Дым, что называется, стоял коромыслом, хотя время было детское: чуть больше двух пополудни. Мужики орали на разные голоса, женщины визжали, официанты сновали туда-сюда, а сверху по мозгам дубасил оторванный голос певца. Стол ломился от спиртного и закусок, но клиенты то и дело требовали то сациви, то бастурму, то хинкали с каурмой. На самом деле все грузинские мясные блюда жарились в одной сковороде из одного куска свинины (даже куриное сациви), приправлялись штанными приправами с ближайшего мини-рынка, но стоили и назывались по-разному. Однако, знатоков-гурманов тут не водилось. После же местной дрянной водки стремуткинская свиная поджарка запросто сходила за тбилисское чахохбили из говядины...
В самой дальней кабинке совершенно незаметно сидели два человека, перед ними стояла бутылка минералки и два стакана. Мужчины, молча попивая водичку, казались расслабленными и полностью погруженными в свои сугубые думы. Но это была лишь видимость. Каждый из них напряженно сжимал в руках нитку времени, ощущая все без пропуска секундные узелки; каждый из них имел ум свободным от всего постороннего — что достигается особым тренингом — и был полностью сосредоточен на задании. У одного чуть слышно засигналил пейджер. Он молниеносным движением достал его из кармана, взглянул на дисплей, после чего кивнул напарнику. Они молча встали и пошли в разные стороны: один быстро скрылся за дверью ватерклозета, а второй твердым уверенным шагом проследовал в служебные помещения. Он миновал кухню и остановился у крытой белым пластиком дверью, на которой красовалась табличка с надписью сплошь состоящей из замысловатых завитушек: “Гендиректор”. Рука его, прежде чем постучать, на секунду застыла в воздухе. В это мгновение его лицо несколько деформировалось и приобрело черты нескрываемой тупости, свойственной многолетним работникам бумажных канцелярий, и, одновременно, безприкословную строгость начальника этой самой канцелярии. Он постучал и не дожидаясь приглашения вошел.
— Парфенов из администрации, — скорее гавкнул, чем сказал он, — ваш новый куратор. Прошу уставные документы и прочее...
— Позвольте, — полный мужчина в кресле, по всем признакам директор, слегка привстал, — а где же Викентий Андреевич?
— Уволили за взятки, — строго сказал Парфенов. — Сейчас он взят под стражу и дает показания.
Директор безсильно рухнул в кресло и побледнел. Глаза его забегали из стороны в сторону. Он как будто пытался проникнуть взглядом сквозь пространство и прочитать ту бумагу с показаниями Викентия Андреевича, о которой только что упомянул нежданный визитер.
Парфенов между тем вольготно расположился в кресле напортив хозяина и вытянул в его сторону указательный палец:
— На вас много жалоб, господин Пуговкин.
— Пуговицын, — механически поправил тяжело дышащий директор.
— Это не меняет дела, — сказал Парфенов, — а дела ваши, отмечу — хреноваты. Уже прибыли сотрудники ГОВД, пожарники и санэпиднадзор. Тараканы у вас!
— Тараканы? — переспросил Пуговицын и достал из стола таблетки. — Тараканы? — переспросил еще раз и съел сразу пять штук не запивая.
— Только давайте без ритуальных самоубийств и харакири, все равно откачаем, — раздраженно махнул рукой Парфенов и вдруг резко встал: — У вас три минуты, на то, чтобы собрать весь свой персонал для беседы, здесь в кабинете. Возможно, на первый раз обойдемся просто предупреждением.
— Предупреждением? — сдулся Пуговицын и засуетился. — Ну, конечно! Сейчас, я все устрою. Сей момент. Только клиенты в зале. Как же быть?
Он вопросительно посмотрел на собеседника.
— Это вы о выездной сессии филологов в вашем заведении? — спросил Парфенов, кивнув головой в сторону двери, и успокоил: — Они посидят пока сами, участковый за ними присмотрит. А вообще, на будущее, мой вам совет, — Парфенов пристально посмотрел в масляные глазки готового к всяческому сотрудничеству Пуговицына, — приглашайте лучше офтальмологов, или на худой конец, бедуинов — меньше будет хлопот.
— Ну конечно, конечно, всенепременно, — захихикал Пуговицын и убежал выполнять поручение.
Через три минуты зал покинули все официанты и бармен. Даже вышибала из фойе оставил свой пост. Его место тут же занял подошедший с улицы некто в форме лейтенанта милиции. Между тем в кабинке продолжали отдыхать по полной программе. Кто-то разгоряченный, в расстегнутой до пупа черной рубахе, сновал по залу и нетвердым языком вопрошал:
— Эй, халдеи? Вы чего, заторчали? Я вам жуду подгоню, в натуре...
Он вывалился в фойе и уперся в грудь милиционера. Секунду он покачиваясь рассматривал его, ухватив себя за массивный золотой ошейник, потом отмахнул в его сторону кистью правой руки:
— Эта, мы не заказывали... то есть не вызывали.
Милиционер спокойно, но жестко, ухватил его под руку, повернул к двери ватерклозета и втолкнул внутрь, сказав на прощание:
— Вам сюда, гражданин, освежитесь.
После этого он нажал кнопочку маленького, зажатого в руке, пульта, и в вестибюль с улицы безшумно проникло несколько фигур в камуфляжных комбинезонах с короткоствольными “бизонами”. Они рассредоточились, став почти незаметными. По крайней мере, когда из зала в фойе выпал еще какой-то браток, то заметил он только милиционера и развязно поинтересовался:
— Эй, свисток, Витя Скок тут не пробегал? Или вы ему, в натуре, ласты закрутили?
— Да пробрало его, в сортире он, — махнул рукой милиционер, — вы бы проверили, может плохо ему?
— Щас, начальник, — приложил браток руку к бритому черепу, — мигом оформлю.
Он, смачно рыгнув, скрылся в туалете. В то же мгновение одна из камуфляжных фигур скользнула в зал, и оттуда беззвучно полыхнуло раздирающим глаза светом. Через мгновение все камуфляжники были в зале и упаковывали в наручники подгулявшую братву в совокупности с женским полом. С начала операции прошло секунд двадцать, а через минуту все было закончено. Лишь какая-то из девиц, очнувшись, пыталась завизжать, но ее тут же припечатали шокером — она успела издать лишь слабенькое “а-а”. Последними вынесли два обмякших тела из ватерклозета. Заведение опустело. Человек в милицейской форме прошелся по залу, заглядывая в кабинки. У загаженной останками пиршества остановился, поднял с пола несколько тарелок, поправил стулья, затем кинул на скатерть пять мятых стодолларовых купюр. Еще раз все осмотрев, он направился в служебные помещения и постучал в кабинет директора. Выглянул Парфенов.
— Товарищ Парфенов, — доложил лейтенант, — все проверили, тараканов вроде как нет! Прикажите заканчивать?
— Да, проверку завершить и всем свернуться, — приказал Парфенов.
Он обернулся к тревожно молчащим работникам заведения:
— Все, — сказал он и строго оглядел присутствующих, — повезло вам на этот раз, пронесло. Но это не последняя наша встреча! Вам ясно, господин Пуговкин?
— Пуговицын, — механически поправил директор и тут же закивал: — Да, да! Конечно. Вся ясно. Вы приходите, всегда будем рады вас принять по высшему разряду.
— Не нравится мне ваша живопырка, — с видимым пренебрежением сказал Парфенов, — кухня у вас дрянная, стены никудышными паласами оббиты. В общем, все дрянь! Безвкусица и дешевка! Да и тараканы у вас!
— Но ведь нет тараканов? — удивился директор.
— Да есть! Есть! — махнул рукой Парфенов и вышел...
Через тридцать секунд микроавтобус УАЗ-буханка и три легковых автомобиля дружно покинули стоянку перед фартовым заведением “Ловушка для дяди Володи” и умчались в сторону города. Процессию замыкали два дорогих японских джипа-амфибии с питерскими номерами.
Гл. 2 Дом без мезонина
Спрашивали его также воины: а нам что делать?
И сказал им: никого не обижайте, не клевещите,
и довольствуйтесь своим жалованьем
(Лк. 3, 14).
Он плывет в глубину, и темная масса воды безжалостно давит на барабанные перепонки. В голове разливается звон. Мрак сгущается, и сверток в полуметре под ним едва виден. Но рука уже почти его касается, уже почти ухватила скользкий полиэтилен… Нет… Еще одна попытка, на этот раз удачная, и вот он, усиленно работая ногами, поднимается вверх, чувствуя, что воздуха нет, что легкие сдаются, требуя вздоха... Но уже близко, из тугой водной толщи он стрелой вылетает к небу и жадно глотает воздух. Потом плывет к берегу и тянет за собой сверток. На траве, отдышавшись, раскручивает проволоку и начинает разворачивать... Сердце сжимается от страха... последний край отогнут: перед ним кровавые куски человеческой плоти и среди них... голова Павла Ивановича Глушкова. Она улыбается и говорит: “Нет, не умеешь ты, Сережа, делать дела. Как что-то посерьезней тебе поручишь, обязательно напортачишь! Нет, пора тебя учить!” Кровавая куча начинает шевелиться, и оттуда медленно выползает рука. Она живо шевелит всеми пятью пальцами, с золотым болтом на безымянном, и тянется к нему, пытаясь ухватить. Нет, это даже и не рука, это лишь ее фрагмент, завершающийся предплечьем... Но от того еще более мерзко и страшно. Он отодвигается, пытается встать, но не может: сил совсем нет. Рука же ползет, хватает его за солпину брюк и тянет... А голова Павла Ивановича Глушкова мерзко смеется...
Он просыпается... Ах, это, слава Богу, всего лишь сон... Он ведь еще маленький, совсем маленький мальчик. Ему десять лет. Он в своей комнате, на своей кровати. Входит папа и от порога уже начинает строго отчитывать: “Зачем ты опять якшался с этой шпаной, у них отец и старший брат из тюрем не выходят? Твой отец парторг крупного завода, у него репутация. Знаешь ты, что такое партийная репутация?” Сергей знает и может повторить слово в слово все, что сейчас скажет папа: про репутацию, про уважение, про партийный авторитет... про спецпаек, про икру и крабов из горкомовского спецбуфета. Знает, но молчит, а отец грозит ему пальцем: “Я отправлю тебя в спецшколу, отдам в интернат, я откажусь от тебя, но не позволю тебе марать мою партийную честь”. Сергей сжимается под одеялом. Ему не хочется ни в спецшколу, ни в интернат. Ему уже сказано и объяснено, что там с ним будут делать... Он начинает хныкать, а отец требует, чтобы он встал, чтобы он собирал вещи. “Сейчас, ты поедешь сейчас!” — кричит отец. “Папочка, прости. Я больше не буду!” — он падает перед отцом на колени. “Нет, — кричит отец, — нет, на этот раз я доведу дело до конца, партийная совесть мне дороже!” Отец хватает его за шиворот и тянет по полу, как тряпку, а он кричит: “Нет, папочка, нет!” Но отец видно действительно желает довести дело до конца. Он открывает входную дверь и вышвыривает его прочь. “Папа! — кричит он. — Папа! — и катится вниз по лестнице — Папа!” — и просыпается...
Он просыпается, и на этот раз он уже не маленький мальчик Сережа — он Сергей Григорьевич Прямков, по кличке Прямой, мужчина тридцати двух лет, русский, разведенный, судимый... Он помнит, кто он... но вот что с ним и где он находится — это пока вопрос. Он пробует пошевелиться, но не может: похоже, что примотан чем-то к кровати. В голове шум, а во рту привкус какого-то лекарства. “Где я? В дурдоме? В Богданово?..” Темно. Нет, это не в глазах — это просто темно: может быть ночь, а может быть, в комнате нет окон, или они наглухо закрыты. “Слава Богу, есть о чем подумать. Я молюсь? Начнешь, когда покойники будут наяву приходить...” Вот теперь пошло, теперь он действительно начал вспоминать. Сначала мертвого Глушкова в парке, потом Гришу Функа, тоже мертвого: но от первого — жуть, а второго — просто жалко... Парнишку шофера, будь он неладен... “Фраернулся я, ох, фраернулся...”
Он не спал, он просто лежал и ждал. Что-то должно ведь быть дальше? Он уже понял, что в комнате не один: кто-то противно сопел и ворочался в углу. А темнота давила, она, как густой кисель набивалась в горло, мешала дышать и хотелось выплюнуть ее, но никак... Победить темноту несложно, если есть поблизости выключатель, и возможно дотянуться до него...
И все-таки он задремал, потому что вдруг увидел тонкие полоски света, обозначающие контуры нескольких завешенных чем-то окон, а это значит, что до того была ночь, а теперь утро... И сразу отлегло от сердца — хоть что-то стало яснее...
Через два часа он знал уже немного больше. Чуть-чуть больше, но количество вопросов от этого почему-то только увеличилось. Итак, что ему известно наверняка? Он захвачен некими людьми для неких целей. Захвачен профессионально. Но это не менты. Иначе, почему он здесь, в какой-то старой избе, а не в изоляторе? И не бандитами, тем более чехами, — скорее военными... Нет, вероятно это какая-то спецслужба: ФСБ, АБВГД в конце концов, — сейчас только ленивый не имеет своей спецслужбы...
Два часа назад его поднял с кровати какой-то огромный мужик метра под два ростом. Он, Прямой — метр восемьдесят пять и девяносто два килограмма — в руках этого бугая был просто как сноп соломы: мужик отцепил его от кровати, повертел, поставил на пол и жизнеутверждающе сказал:
— Пойдем, Сергей Григорьевич, на двор делать пи-пи. Только не шали, могу члены повредить!
При этом он приковал наручниками правую руку Прямого к своей левой лапе.
— Где я? — просипел слабым голосом Прямой.
— Ну уж, все тебе сразу вынь да положь, потерпи чуток. Лады? — добродушно отрезал мужик.
Прямой про себя окрестил его Кабаном: больно тот был необъятен, толстошей и щетинист — кабан и все тут, разве что не столь агрессивен. И даже после того, как Кабан отрекомендовался, Прямой оставил за ним прежнюю кличку.
— Зови меня сержант, — сказал тот просто, когда они вернулись со двора, — ты, я знаю, Сергей Григорьевич, а я, стало быть — сержант. Лады?
— Лады, — пробубнил Прямой, и пошутил, — только, в натуре поскромничал, начальник, наверняка, старший сержант, а?
Кабан неожиданно дернул Прямого за прикованную руку, и тот ощутил действительную чудовищную кабанью мощь. “А ведь не соврал насчет “члены повредить”, — отметил для себя Прямой, — ох, не соврал”.
“Итак, Кабан, и еще двое во дворе с “кипарисами” в руках, мол знай наших, — делал Прямой мысленные зарубки на память. — Должно быть есть и еще. Ну, залетел, в натуре! Один Кабан стоит троих. Но с другой стороны, пока еще рано делать выводы. Поживем, увидим...”
В доме Кабан пристегнул его браслетами к ручке привинченного к полу деревянного кресла, а сам занялся хозяйскими делами. Довольно потешным было это зрелище: наблюдать за тем, как суетился он у кухонного стола, как дергался в его огромной лапе маленький кухонный ножик, как напряженно дрожали под ним половицы, и при всем этом слышать добродушное мурлыканье какого-то мотивчика.
Впрочем, обед вышел неплохим. Они откушали, причем Прямой делал это одной рукой, так как Кабан наотрез отказался его отстегнуть. Не положено и все!
— А тот матросик, — полюбопытствовал Прямой, — что меня ухайдакал, он тоже сержант, или как?
— А ты сам у него и спроси, скоро увидишься с ним. Только особо с ним не шути. Не любит он, можно и нарваться.
— От этого подростка? — удивился Прямой. — Ему ж не более семнадцати.
— Короче, — рассердился Кабан, — сам у него все и расспрашивай, а мне не положено. Лады?
После обеда разговор никак не клеился, они молчали, и Прямой рассматривал свое вынужденное пристанище. Дом был в одну комнату квадратов на тридцать с печью посередине. На восточную и западную стороны выходило по одному окну, а на южную — два. Сейчас окна были открыты для света, но только глаз все равно дальше легких голубеньких занавесок, кокетливо скрывавших все, что вовне, не проникал. У противоположной от него стены был длинный кухонный стол, у которого давеча вертелся Кабан; над ним, самодельные полки с посудой, а справа в углу большая икона Святителя Николая, в покрытом копотью и пылью киоте. Ближе к его креслу — большой обеденный стол и несколько стульев. По стенам три кровати: его, кабанья и незанятая, застеленная зеленым покрывалом. На стенах лохматились и пузырились грязные в многолетних подтеках неопределенного цвета обои. И лишь печь совершенно не вписалась в здешний интерьер. Была она выложена красивыми объемными керамическими блоками с орнаментами; на одну ее сторону выходила плита, на другую камин и небольшая лежанка; над каминной полкой высилось резное керамическое панно. Нет, совсем она здесь не вязалась, словно поставлена была по щучьему веленью, каким-то лишенным наималейшего вкуса Емелей. Кабан, видно догадавшись о чем он думает, спросил:
— Что, нравится?
— О чем вы, господин сержант?
— Да о печке, вестимо, что тут еще может нравиться?
— Ну ничего себе бабенка.
— Моя работа, — Кабан простодушно улыбнулся, — от начала до конца. Прежнюю я разобрал — от нее все равно прока никакого, дым один — и соорудил вот это. Прими к сведению, все сделано из старого кирпича, глины и цемента, потом покрашено краской, особым конечно образом.
— Ништяк, сержант, адресок оставь на будущее.
— Шутник ты, — махнул рукой Кабан, но было заметно, что похвала пришлась ему впору.
— А ты не родственник тому самому печнику? — полюбопытствовал Прямой.
— Какому самому?
— Ну, помнишь, тому — другу великого вождя. “Ленин и печник”?
— Ай, да ну тебя...
— Слушай, сержант, — продолжал ерничать Прямой, пытаясь хотя бы так узнать что-то еще, — а зачем светомаскировка? Бомбят?
На Кабана было не разговорить.
— Не без этого, — ответил он коротко, — поживешь-увидишь.
Прямой прожил около часа и увидел, как в комнату вошел среднего роста худощавый светловолосый мужчина лет сорока пяти. Он отряхнул невидимую пылинку с бежевого джемпера и поздоровался:
— Здравствуйте, Сергей Григорьевич.
Прямой демонстративно кивнул Кабану, мол, что молчишь, здороваются с тобой?
— Сергей Григорьевич, — светловолосый придвинул стул и уселся напротив, — давайте будем серьезней. Я ваш новый следователь, Генрих Семенович, будем знакомы.
— А старый как же? — опять съязвил Прямой, — Съехал? Жаль, такой был мужчина, настоящий полковник.
— Приятно иметь с вами дело, — Генрих Семенович улыбнулся, — другие, признаться, в вашей ситуации выглядели более бледными.
— Все ништяк, — так же широко улябнулся Прямой, — другие может и не гнили столько по СИЗО. Я вашего брата повидал.
— Об этом, Сергей Григорьевич, мы еще поговорим, — вежливо прервал его следователь, — а сейчас расскажите вот что. Что случилось с вашей головой?
— Что? — удивился Прямой, тут же вспомнив, что с этого вопроса же начал покойный Гриша Функ. Он и ответить попытался так же: — Да покрасил и дело с концом.
— Вы, уважаемый Сергей Григорьевич, — следователь продолжал мило улыбался, — выражаясь вашим языком, не гоните порожняк.
Он достал блокнот и, указывая на покрытую каракулями страницу, сказал:
— Вот, пожалуйста, вчера, двенадцатого июня, в четырнадцать двадцать три, вы, будучи нормальным шатеном, поставили свой автомобиль марки “Мерседес 230” на площадке у дома номер двадцать шесть по улице Советской и прошли в здание переговорного пункта, где сделали четыре звонка. Тексты разговоров прилагаются. Затем проследовали в детский парк, в сторону туалетов, не доходя, повернули и остановились у летней эстрады. Потом присели на скамейку... нет, простите — на каменную ступень. И сидели... Тут у нас маленький пробельчик вышел: неполадки с аппаратурой...
— Так что было дальше? — заволновался Прямой, — Ну присел я, а дальше?
— Вам виднее, Сергей Григорьевич. Это ж вы присели? — резонно возразил следователь.
— Да не помню я, плохо мне стало... Потом подошел Павел Иванович...
— Кто? — резко выкрикнул следователь. — Этого явно не было в его блокнотике. — Еще раз: кто подошел, какой Павел Иванович?
— Ну, Глушков, естественно, кто ж еще?
— Не путайте следствие, не было никакого Павла Ивановича. Или это, по-вашему, пацана так звали?
— Какого пацана? — теперь удивился Прямой.
— Ну, которому вы отдали зажигалку и сигареты?
— А, так я их сам отдал? А я думал, что потерял. Этого не помню! Вот ведь лопухнулся — пять тысяч баксов!
— Пять тысяч?
— Да зажигалка столько стоит, спецзаказ.
— Зажигалку мы вернем, — следователь подмигнул открывшему было рот Прямому, — вернем, если конечно будете сотрудничать со следствием. Итак, продолжим. Вы посидели пять минут, добровольно отдали мальчишке свои курительные принадлежности, потом встали и пошли к зданию Мэрии. Но вот загвоздка: в это момент аппаратура зафиксировала вас уже с белой головой. Понимаете суть проблемы? За пять минут до того вы пришли и сели на скамейку, фу ты, на ступень, нормальным шатеном. У нас отказала видеокамера, что ж, бывает и такое. Но вы через паршивых пять минут встали уже совершенно белым. Вот это уже трудно объяснить! Или я не прав? Кстати, ваши волосы отправили на анализ. Нормальная седина — никакой краски! Вы стали седым, Сергей Григорьевич. Что случилось за эти пять минут?
— Я не помню, — устало ответил Прямой, — плохо мне было, привиделось невесть что...
— Ладно, оставим это пока. Вы знаете гражданина Герасимова Николая Кузьмича? Кличка — Хирург, он же Айболит?
— Да, мы с ним чалились на нарах в Крестах. Вам же это лучше меня известно.
— Не путайте следствие, Сергей Григорьевич, отвечайте на вопросы. — тут следователь повернулся и спросил у Кабана: — Вы успеваете записывать, сержант?
— Ну да, — пропыхтел тот, — да и диктофон крутит.
— Ваше дело — писать! — строго одернул следователь и продолжил допрос: — Итак?
— Знал.
— Когда вы его видели в последний раз?
— Тогда и видел, когда в одной хате сидели. Потом у него суд был. Потом этап, зона...
— Это мы знаем. Скажите, вы получали от Герасимова какие-либо документы, пакеты, кейсы и так далее?
— Где, в хате? Так нас же там шмонали ежедневно. А на воле я его не видел, он ведь сразу на зону ушел и сейчас там чалится.
— Три дня назад гражданин Герасимов Николай Кузьмич убит в местах лишения свободы при возникших среди заключенных массовых безпорядках. Могу добавить от себя, — следователь внимательно посмотрел в глаза Прямому, — он убит заточкой в сердце. Весьма профессионально, и не похоже это на случайную смерть в общей суматохе. И потом, вы же знаете — это был серьезный мужчина, способный за себя постоять, не боров какой-нибудь, и подколоть его вот так какой-нибудь фраерок явно не смог бы. Так что повторяю еще раз: получали ли вы что-нибудь прямо или косвенно через вторые руки, от гражданина Герасимова?
Генрих Семенович достал сигареты, протянул Прямому. Оба закурили.
— Нет, — помотал белой своей головушкой Прямой, — ничего не получал, ни прямо, ни криво. Так и запишите!
— Запишем. А ведь те, кто охотятся на вас, думают иначе, и если достанут, будут разговаривать в ином тоне. В каком, соображайте сами. Вспомните гражданина Функа.
— Я думал, они нас обоих грохнуть хотели, но подвернулся один Гриша. Я же видел все. А того мужика в маске кто уложил? Гриша не мог. Я не успел, а жаль. Хотя и волыны не было...
— Вы действительно не могли, — Генрих Семенович устало улыбнулся, — Тут у нас все было на контроле. И Григорий Функ в него не стрелял, потому как, по-видимому, был убит первыми же выстрелами. А вот вас, Сергей Григорьевич, вас никто убивать и не собирался, я вас уверяю. Если бы у них была цель вас уничтожить, вы бы теперь не сидели со мной рядом. Это я вам как профессионал говорю. Вы нужны им для беседы, а нападение на улице Советской было грубой демонстрацией силы, что бы не пришлось потом вам долго объяснять, что к чему. Вы нужны им живым.
— Чехам? Да на кой я им сдался? — Прямой задумался, потом с силой провел ладонью по лицу и зло сверкнул глазами на следователя: — Сволочи вы! На контроле значит у вас все было? Фиксировали, значит, на пленку, как Гришу Функа завалили? И еще бы десяток-другой чехи завалили — а вы тоже на пленку? Менты позорные...
— Вы думаете, что это чеченцы? — заинтересовался следователь, последние выпады Прямого он откровенно проигнорировал.
А Прямой с минуту молчал, пуская дым в потолок, потом сказал:
— Да видел я, видел кавказца за рулем УАЗа.
— А, тогда ясно, — Генрих Семенович затушил окурок и встал, — вы видели лишь то, что вам хотели показать. Ясно?
— Да ничего мне не ясно! — вскипел вдруг Прямой, — Где я нахожусь? На каком основании задержан? Кто вы такие? И вообще, без доктора дальше разговаривать отказываюсь! Все!
— Да не смешите вы меня, Сергей Григорьевич, — следователь говорил ровно, с легкой улыбкой, — Мы серьезная организация, беседы через адвоката у нас не практикуются. И чем меньше вы будете о нас знать, тем больше у вас шансов вернуться на волю. А находитесь вы... скажем, в доме без мезонина. Почти как у классика? Так и расскажете потом корешам. Кстати, об основании для вашего задержания. Двенадцатого мая около четырнадцати ноль-ноль в пивном баре “Бавария” вы нанесли тяжкие телесные повреждения двум несовершеннолетним гражданам: Байбакову Олегу и Петрову Александру: первому — открытую черепно-мозговую травму, повлекшую, по-видимому, серьезную утрату здоровья; второй также доставлен в больницу с сотрясением мозга. Так что судите сами об основаниях: при вашей биографии их минимум лет на пять-семь строгого режима? В общем, советую подумать. Если что-то вспомните — гарантирую, что про “Баварию” никто никогда вслух ничего не скажет. Вот так! До встречи.
Следователь вышел, и Прямой принялся усердно переваривать полученную информацию. Итак, Айболит на Луне, Гриша Функ там же. Его самого отлавливают чехи и настроены они видно серьезно... Еще что-то не давало ему покоя, что-то не вписывалось в общую картину событий. “Фу ты, ну конечно! — Прямой наконец догадался: — Они похоже упустили не только Глушкова, они и цыганку Папессу не просекли. Не мог иначе следак о ней ни единым словом не обмолвиться, ни как не мог. Значит, не знал! Вот те на! Вот тебе и спецы!”
— А ты помоги следствию, братишка, — подсказал из своего угла Кабан, — легче будет.
— Ну-ну, — пробурчал Прямой, — обойдусь без фраеров сопливых.
Вечером Кабан притащил маленький телевизор. (“Вот тебе и режим!” — с удивлением отметил Прямой). Они смотрели информационную программу по НТВ. С экрана вещал солидный телеведущий.
— Веришь? — скривился Кабан. — Я в детстве так кисель любил, только бы его и пил, а теперь не могу. Тошнит!
— А зачем смотришь его, если не любишь? — поинтересовался Прямой, — переключись на другой канал и амба.
— У меня чисто профессиональный интерес. Надо иной раз уметь соврать с таким лицом. Профессионал! Вроде фамилия подходящая и говорит без акцента, но ведь не наш, паразит. Враг! Национальный герой Америки! Ему пенсион от Конгресса обезпечен, если успеет удрать, конечно.
— Ты что к аттестации готовишься на очередное звание? — поинтересовался Прямой.
— Не твое дело! — отчего-то обиделся Кабан и выключил телевизор.
Они легли. Прежде Кабан повесил светомаскировку и оставил на этот раз включенным маленький ночничок. Прямой был прикован к кровати браслетом, но он уже привыкал к такому своему положению.
— Послушай, сержант, — спросил он Кабана, — а ты к мертвецам как относишься?
— Я, слава Богу, к мертвецам пока не отношусь, — раздраженно ответил тот.
— Я не в том смысле, — усмехнулся Прямой, — Например, если ночью к тебе придет и встанет возле кровати, что будешь делать? На допрос потянешь?
— Может и потяну. Не знаю еще, не доводилось пока встречать. А что это тебя так мучит? Что, приходят? Видно много у тебя блох за шкурой. В церковь зайди, Сергей Григорьевич.
— А ты как думаешь, поможет? — поинтересовался Прямой.
— Думаю да, — замялся Кабан, — но это не простой вопрос. Свечи поставить, к иконам приложиться, в ящик кое-чего положить — это все делают, как же нам, русским, иначе? Но этого маловато будет, чтобы помогло. Надо и еще кое-что. Предки наши хорошо это знали, по крайней мере, мои. Православными они были. А мы теперь кто? Мы все невесть кто! Кисель и ему подобные брызжут слюной. Не нравятся им наше исконное, православное. Подавай им чужое, заморское: пусть плодятся сектанты как черви, грызут тело России. Им, чем хуже, тем лучше.
— Да ты, братан, политик, а не сержант. Патриот! Хвалю. Мы, кстати, тоже — это без фуфла. И в храм ходим, и свечи ставим, и русскими себя считаем. Отпеваем своих. Знаешь храм Александра Невского? Вот там и отпеваем. На могилах иконы делаем, не скупимся на это. Кресты носим. Есть у тебя крест, Сержант?
— Есть. Не такой, как у вашей братии, по наследству перешел. А про свое рыжево можешь не хвастать, оно на полочке в кухне. Потом получишь. Но зачем так много золота?
— Для уважения.
— То-то. Все у вас показуха. Настоящего-то и нет ничего. И похороны ваши, с кавалькадами “Мерседесов”, и монументы гранитные. Видел я настоящих ребят. Никто им не ставил монументов. Просто так безвестно сгинули они, без высоких слов, без рисовки. Не просто, конечно — за Родину. Кто-то может быть и не поверит, что это еще возможно — Родину любить. Не за деньги, а за то, что Родина! Смешно? Но есть! Хотя где тебе это знать...
Кабан отвернулся к стенке и засопел.
— А тебе, умник-сержант, известно, что с мертвыми в земле происходит? — спросил вдруг рассердившийся Прямой. Отчего-то обидели его последние слова сержанта. Он с минуту ждал ответа, но Кабана молчал, и Прямой продолжил зловещим шепотом: — Они начинают дуться и пухнуть, наполняясь тухлой гнилью; и чем больше тело, тем, естественно, сильнее они пухнут и дуются. Говорят, год-полтора мертвяк может вот так дуться, а потом, пух-х-х, — Прямой свернул губы трубочкой и выпустил воздух, — потом он лопается, как гнилой пузырь и начинает течь. У тебя большое тело, сержант. То-то от тебя хлобыстнет! Как из бочки!..
* * *
Ночью он вдруг проснулся от шума голосов: в комнате негромко разговаривали несколько человек. Он пошевелился и с удивлением обнаружил, что рука свободна: кто-то незаметно освободил его от браслетов. Стараясь не шуметь, он повернул голову. За столом, рядом с Кабаном, сидели трое незнакомцев: спиной к нему широкоплечий мужчина в странной, будто из металлических пластин, одежде, рядом, с левой стороны стола — еще один с длинными русыми волосами и спускающейся на грудь бородой, одетый в подобного же рода, металлический панцирь и длинную до пола рубаху. А через стол, лицом к его кровати — седобородый старец, похожий видом на монаха. На столе горела то ли маленькая лампадка, то ли свеча, и в ее слабом колеблющемся свете лица беседующих выглядели странно и совсем не явно, как в плохого качества видеофильме, так что определенно никого невозможно было рассмотреть. Даже Кабан скорее угадывался, чем был виден, и тоже, кстати, в какой-то странной, не своей одежде. Сейчас все приумолкли, и говорил старец, тихо, но наставительно и весомо:
— И сказал преподобный князю: “Подобает ти, господине, пещися о врученном от Бога христоименитом стаде. Иди противу безбожных, и с Божией помощию, ты победиши”. И дал ему преподобный пособников из своих монахов, инока Пересвета и инока Родиона. — При этих словах старец почему-то кивнул на двух, сидящих рядом с Кабаном, мужчин и те чуть заметно кивнули в ответ. А старец продолжал: — Победил Великий княже... Победил брат Пересвет могучего Тимир-мурзу, победил брат Родион и Господь упокоил их в селениях праведных Своих...
— А что здесь? — сказал вдруг сидящий спиной. — Отовсюду страх, отовсюду боязнь, подозрение, опасность и печаль. Нет истины, нет верности. Умалишася истина от сынов человеческих. Воистину — весь мир во зле лежит!
— Воистину! — поддержал русобородый. — Чего искать в мире сем доброго? Суета суетствий и всяческая суета. Побежим, идеже есть всех веселящихся жилище. К Тебе, Господи, возведох очи мои, живущему на небеси...
Прямой перестал понимать, о чем идет речь. Тем временем старец, явно обращаясь к Кабану, сказал:
— И ты, брате Романе, напитайся благим примером от сродника своего, также прежде мирского человека — боярина Романа. Имей же Господа в сердце и устах, и Господь исправит пути твои и даст ти ум идти право и зреть истину. Приими благословение, брате...
Кабан тут встал, подперши потолок, и Прямой отметил, что одет он действительно странно: в длинную до колен рубаху, широкие штаны, заправленные в коротенькие желтые сапожки с острыми носами. Но самое удивительное: Кабан был при окладистой русой бороде — такую растить месяца два-три. Он повернулся к старцу и, склонив голову, сложил огромные свои ладони ковшом, а старец его перекрестил, пригнул к себе за богатырские плечи и поцеловал в лоб. Тут Прямой отметил еще одну странность: комната была наполнена каким-то совсем необычным золотым светом, явно не от свечи, и тем более не от ночника. Ему пришлось повернуть голову назад, чтобы разглядеть, что странный свет исходит от висящей в углу иконы Николая Чудотворца. Теперь икона стала золотой и сияла, как маленькое солнышко, испуская необыкновенные лучи. Что-то во всем этом было не так. “Это сон? — вдруг догадался Прямой. Сон?” Он попробовал встряхнуться, чтобы проснуться, но вместо этого заметил, что все четверо мужчин внимательно смотрят на него, а старец при этом крестит его и что-то шепчет.
— Да ну вас! — закричал Прямой и замахал руками, а потом действительно проснулся...
* * *
Он проснулся. Комнату заливал свет. Снятая светомаскировка была аккуратно уложена на пол, а Кабан отсутствовал. Вокруг ничего не изменилась: тот же стол, стулья и все те же пыль и копоть на иконе... “Странные однако здесь приходят сны”, — подумал Прямой и увидел входящего в комнату Кабана. Ничто в его лице не говорило о связи с его, Прямого, давешним сном. “И спрашивать нечего!” — отогнал дурную мысль Прямой и спросил о самом насущном:
— Мне надо в сортир.
— Лады, — миролюбиво ответил Кабан.
После обычной процедуры с браслетами, они вышли двор. Солнце едва вылезло из-за кромки леса, но уже вспучилось, будто примерилось сразу прыгнуть в зенит. Растерянное бледно-голубое небо явно не знало, чем прикрыться от надвигающийся жары: во всю небесную глубину не наблюдалось ни единого облачка. Да и ветра совсем не ощущалось. Быть жаре! Но пока еще веяло прохладой, и можно было вздохнуть последнюю порассветную свежесть, увы, уже ускользающую из пор земли вверх незаметными прозрачными вьюнками. Прямой потянулся во всю свою ширь, хрустнув затекшими за ночь суставами, мог бы и еще шире, но металлический браслет, будь он неладен, приковывал к пышущей утробным жаром туше Кабана. “Все равно хорошо. Хо-ро-шо!” Он огляделся. С крыльца открывался чистый прямоугольник двора квадратов на двести, слева ограниченный двумя сараями, с покосившейся кабинкой туалета между ними, а справа и во фронт — дощатым двухметровым забором с тремя рядами колючей проволоки поверху. Прозрачные створки ворот — перекрещенные той же колючкой прямоугольники из бруса — были закрыты и за ними просматривалась дорога, поле и лес. По правую руку от крыльца — шатровая поленница березовых дровишек, подле нее скамейка, а на ней два все тех же вчерашних мужика с “кипарисами”. Они покуривали и равнодушно глядели на него. А у самого крыльца их, улыбаясь, поджидал водитель каблучка. Его юное, чисто умытое, лицо лучилось смехом:
— Здравствуйте, Сергей Григорьевич, как вам у нас?
— Да кисловато у вас, братан, — попытался сделать строгое лицо Прямой. Он хотел разозлиться, но почему-то это никак не выходило, и рот его того и гляди, готов был растянуться в глупой ухмылке. Он стиснул зубы, но глазами все равно невольно улыбнулся и пошутил: — С какого возраста в вашу кодлу принимают? После семилетки? Или надо школу рабочей молодежи окончить?
— У нас, Сергей Григорьевич, — наставительно ответил юноша, — все согласно устава и правил внутреннего распорядка. Нарушений — ни-ни!
— Ну что, Охотник, — спросил Кабан у парнишки, — в сортир-то его можно или так пускай?
— Нехай идет. Кто портки ему будет стирать?
“Дела! — подивился Прямой. — Значит юный Охотник тут важная фигура? Ну ладно, будет время — и с ним потолкуем”.
Отстегнутый от Кабана, Прямой зашел в ветхую уборную, в которой однако было идеально чисто. “Работают здешние шныри!” — отметил он с удовлетворением. Он не торопился, да и Кабану за дверью спешить было особо некуда. Вдруг явственно донесся шум приближающегося автомобиля.
— Эй, быстро наружу! — зашипел в дверь Кабан.
— Нет, пусть уж теперь сидит, — запретил Охотник, — заметить могут, близко уже.
Прямой приник к щели в стене и увидел, что к воротам подкатил ментовский желто-канареечный УАЗик. Охотник уже выходил на встречу, а только что сидевшие на скамейке парни с “кипарисами” словно растворились во дворе. Однако появился некто в военной форме: в фуражке с зеленым околышком, погонами прапорщика и штатной кобурой на портупее. Он лениво маячил за спиной у Охотника, а тот что-то спокойно объяснял двум, подошедшим к воротам, рослым ментам. У самой машины стояло еще двое с укороченными АКМами. Серьезная однако команда. Двое у ворот настойчиво пытались войти, но Охотник незыблемо стоял у них на пути: он был спокоен, вежлив и непреклонен. Менты потолкались еще пару минут, помахали руками и убрались, обдав Охотника сизым вонючим выхлопным дымком УАЗика.
Кабан тут же вломился в сортир, выдернул Прямого наружу и защелкнул замок браслета.
— Вот ведь оказия, — ворчал он, — и откуда здесь менты? Не должно их тут быть.
— Чего кипешуешься? — спросил Прямой. — Это ж ваши смежники, товарищи по оружию?
— Всяко бывает... — начал Кабан, но одернулся, — Тебе-то что, твое дело арестантское. Лады?
Они наскоро позавтракали, запив сухие печенюшки растворимым кофе. Кабан был серьезен, молчалив и собран. Он что-то выискивал во всех углах комнаты и складывал в большую пятнистую сумку-трансформер. Занавески были откинуты, и Прямой видел, что во дворе тоже суматоха, и задействованы в ней все уже знакомые персонажи, включая прапорщика, плюс еще двое-трое незнакомых в камуфляже. Откуда-то, наверно из дальнего сарая, был выкачен знакомый обшарпанный каблучок, и в него сообща закидывали какое-то оборудование, сумки, узлы, свертки. Руководил всем Охотник. “Да, он тут действительно шишка!” — еще раз подивился Прямой. Опять донесся шум мотора и вскоре появился черный “джип — Чероки”, с тонированными стеклами. Ворота для него тут же распахнулись. С водительского места выскочил следователь Генрих Семенович и тут же о чем-то заспорил с Охотником. “Нет, — отметил Прямой, — есть все же над юнцом начальники”. Генрих Семенович отдал несколько коротких команд, так что все забегали еще быстрее, а сам вскочил на крыльцо. Через секунду он уже был в комнате и, поздоровавшись, сделал несколько нервных кругов вокруг пленника, потом махнул Кабану, чтобы тот вышел.
— Ладно, — сказал он присев наконец напротив Прямого, — ситуация меняется и, надо отметить, не в лучшую сторону. У нас экстренная эвакуация.
— У вас, — раздраженно поправил Прямой, — у меня все по-старому. И с чего кипеж? Ну были какие-то менты — да и хрен бы с ними. Задергали вас на спецподготовках. В натуре, рамсы попутали!
— У нас, у нас, — торопился Генрих Семенович, кажется пропустив всю тираду Прямого мимо ушей, — а у вас — даже более, чем у прочих. Теперь вы главная фигура. Времени совсем нет, поэтому открою карты. Я знаю, Сергей Григорьевич, что у вас есть черный атташе-кейс, который вы получили примерно полгода назад от некоего доверенного лица Герасимова Николая Кузьмича. Я не буду вас спрашивать, что находится в этом аташе-кейсе, думаю, что вы не знаете. Но это, поверьте, и лучше. Мне пока не известно, где вы его схоронили. Дня через два-три узнал бы, но возможно — их у меня и не будет. В двух словах о том, что все же вам знать необходимо. Айболит в последнее перед арестом время был вовлечен в крутую финансово-политическую аферу, связанную с Северным Кавказом. Наверное, и не рад был, что влез, хотя теперь ему уже все равно. Так вот, все здесь в одной куче — финансовые потоки, лоббирование в парламенте, прессинг общественного сознания через массмедиа, оружие, война компроматов. Участников много, но у всех, кроме отсутствия совести, есть еще нечто общее — взаимная ненависть. Все участники этой игры ненавидят друг друга и готовы в любую минуту сожрать. Компроматы готовят все на всех, но стоят они по-разному. Иного могут просто пожурить, за то, что он подонок, убийца и предатель, а иного же и наказать, сильно наказать или, по крайней мере, лишить возможностей жить в свое удовольствие. К Айболиту попали, возможно, даже что и случайно, опасные компроматы на очень влиятельных людей из Москвы — это люди бизнеса, люди массмедиа и люди государственной власти. Айболит сплавил их вам на хранение, понимая, что это хуже бомбы. А вы его должник, и далеки от всех этих грязных игр, так сказать — правильный провинциальный бандит. Одно могу сказать — теперь кое-что изменилось, и вы тоже в игре. Противник у нас сейчас очень серьезный. Те ваши неприятности в Крестах, от которых вас отмазал Айболит — это детский лепет. Где его авторитет? Пшик: заточка в сердце — и нет Айболита. Против нас же напирает машина...
— Но ведь вы спецслужба, — удивился Прямой. — Кто может на вас наезжать?
— Да, мы часть этого механизма, — устало пояснил Генрих Семенович, — смею вас уверить — не худшая часть. Но только в структуре ФСБ действуют тринадцать подразделений: и Департамент контрразведки, и Департамент по борьбе с терроризмом; и Управление по разработке ОПГ, ну и прочие. Это огромная машина, в которой крутятся до сотни тысяч только штанных сотрудников, она стучит, работает, и ее, знаете ли, можно даже использовать втемную, что бы задавить кого-то кому-то неугодного.
— Так значит, вас свои же менты и мочат? — криво усмехнулся Прямой. — У нас хоть понятия, а у вас? Бардак!
— Все сложнее, и, одновременно, проще. С одной стороны, некоторый каннибализм неизбежен — он часть саморегуляции системы; с другой стороны, есть отдельные элементы, которые, номинально являясь ее частью, уже фактически таковыми перестали быть, так как давно перестроились на самоудовлетворение. Раньше это называлось весьма просто — предательство. Но теперь у предательства есть много личин — гласность, демократия, свобода слова, плюрализм и так далее. Под такую сурдинку можно продать что угодно... Опять же есть пирамида власти. Это сотни и тысячи нитей, которые выползают из всех управленческих коридоров, коридорчиков и тупиков, перемешиваются в огромный сумбурный клубок, безобразно шевелящийся, трясущий полномочиями, во все вмешивающийся и отдающий приказы... Но об этом не сейчас. Сейчас запоминайте номер телефона, по которому, в экстренном случае, вам следует позвонить. Вам нужно обязательно передать этот кейс тому, кто вам ответит. Обязательно! Иначе его все равно найдут, с большой кровью, но найдут и вам после этого, поверьте, никак не удастся уцелеть.
Генрих Семенович назвал номер, потом повторил и Прямой кивнул, подтверждая что запомнил.
— И еще, Сергей Григорьевич, — следователь вытащил из кармана какую-то фотографию и держал ее пока обратной стороной кверху, — это, может быть, и не относится к делу, но позвольте удовлетворить любопытство. Вы конечно знаете этого человека?
Генрих Семенович перевернул снимок, и Прямому мило улыбнулся Павел Иванович Глушков.
— Знаете?..
Ответа, в общем-то, и не требовалось. Достаточно было взглянуть на побелевшего вдруг лицом Прямого, на его широко раскрытые глаза, которые, возможно, видели сейчас нечто большее, чем просто мужчину на просто фотографии...
— Итак, Павел Иванович Глушков, по некоторым данным пропавший без вести три года назад. Удачно, надо сказать, пропавший: только развернулся человек, взял под себя большую часть братвы, наладил бизнес, контакты, и на тебе — уехал в неизвестном направлении. Но сс другой стороны кто-то якобы где-то его видел, и это отмечено в уголовном деле. На Канарах или на Ямайке? Не помните? Да уж, срок большой — три года. Поделюсь с вами тем, что знаю я: его видели позавчера двенадцатого мая в четырнадцать часов пятьдесят две минуты. Он двигался по детскому парку в северо-западном направлении и был замечен вторым сектором наблюдения. Так что там насчет вашей встречи с Павлом Ивановичем? Вы же сами сказали...
— Нет, — прохрипел Прямой, схватившись за горло. Ему было сейчас плохо, по-настоящему — почти как там, в парке. — Не может быть... нет...
— А почему? — живо воскликнул Генрих Семенович. — Нет, никто ведь вас за язык не тянул называть его имя. Вы назвали, я кое-что проверил и вот: интересная получилась петрушка.
— Кто? — хрипел Прямой. — Кто его видел?
— У вас дрожат руки, Сергей Григорьевич, — удивленно заметил Генрих Семенович, — Что с вами?
— Кто-о?
— Вам нужна фамилия? Так я не могу назвать. Впрочем, и к делу подшить мне особенно нечего. Открою вам тайну, Сергей Григорьевич: опять подвела нас техника, агент-то его видел, а на видеопленке — пшик, пустое место! Но я верю агенту, и вам верю — когда двое что-то видят — это серьезно! И в то же время, удивительное дело, я и чутью своему верю: не мог такой человек, как Павел Иванович Глушков, исчезнуть никуда, кроме как в подземное царство Аида. Нюх у меня, Сергей Григорьевич — это профессиональное! Вот и раздваиваюсь я. Не знаю, чему верить? Не разъясните ситуацию?
Генрих Семенович внимательно посмотрел на Прямого и грустно резюмировал:
— Не разъясните. А жаль... Он хлопнул себя по коленям и встал. В это время в комнату вошел Охотник.
— Вроде все готово, — доложил он и кивнул в сторону Прямого: — Что с ним?
— С ним все нормально, можешь не обращать на него внимания, докладывай. Да, потом выдай ему скат пятой степени защиты. Безопасность свидетеля — прежде всего.
Охотник молчал и с опаской смотрел на Прямого, но Генрих Семенович поторопил:
— Давай, давай, говори. А ему не до нас, у него похоже стресс.
— Все готово, запускаем вариант “В”
— Нет, — оборвал Генрих Семенович, — “С”, только “С”, если и на него осталось время.
— “С”? — Охотник заметно помрачнел. — Но почему?
— Да потому что у нас час-полтора времени, голубок. Хоть ты и Охотник, но ни хрена ты не сечешь в оперативной обстановке. Через тридцать минут, как только перетрут все, что надо с Москвой, они начнут операцию. Ну, еще столько же будут разбираться с заградительной полосой, делать коридоры, занимать позиции. Итак, максимум через полтора часа они предстанут пред твои светлые очи. Я не знаю, какие они будут применять средства, но если у них широкие полномочия, то сам понимаешь... Поэтому, через час я с командой отбываю на машинах, а вы с фигурантом по варианту “С” уже через сорок пять минут. Ясно?
— Так точно! — вытянулся Охотник.
— Все, сынок, прощай и не поминай лихом, — Генрих Семенович потянулся, обнял его и троекратно поцеловал.
— Прощайте, товарищ полковник, — Охотник щелкнул каблуками и бегом выскочил из комнаты.
Последнее Прямой все-таки услышал. “Полковник, — отпечаталось у него в памяти, — полковник...”
* * *
Тридцать минут назад. Район прилегающей лесополосы.
Издали и поляна и лес выглядели совершенно пустынными. Молчаливо застыли березки, прикрываясь от жары зелеными зонтиками листьев. Ветра совсем не было, но сосны все равно тихо шелестели колючими ветками, рассеивая в воздухе душистые хвойные ароматы, а рядом в полевом разнотравье так же мирно трещали кузнечики, словно подтверждая: “В лесу все в порядке”. Все бы так и было, если бы изредка меж деревьев не мелькали какие-то тени, двигавшиеся совершенно безшумно, но с определенной целеустремленностью. Камуфляжные комбинезоны, максимально приспособленные к ландшафтам данной местности, делали их обладателей практически незаметными, и только специалист смог бы определить истинный смысл происходящего: в боевой порядок разворачивалось спецподразделение. Только специалист мог бы оценить уровень его экипировки и вооружения: бронешлемы, девятикилограммовые наружные бронежилеты шестого класса защиты, причем с дополнительными комплектующими, автоматы “Абакан” с подствольниками и лазерными дальномерами. Они выходили на рубеж атаки, цель которой лежала на северо-востоке через лесополосу примерно в километре. Этой целью был одинокий деревянный дом с хозпостройками, обнесенный глухим двухметровым забором. А чуть дальше за поляной в березняке стояло несколько легковых автомобилей, микроавтобус и желто-канареечный милицейский УАЗик.
— Как и ожидалось, они нас не впустили, — докладывал высокий капитан милиции полному седому господину в мятой гражданской паре, — вышел какой-то хмырь, предъявил удостоверение ФАПСИ, дескать, объект, совершенно-секретный без права доступа, ну и прочее. Посоветовал убираться и забыть дорогу.
— Так, — полный утер белоснежным платочком пот со лба, — естественно вас они просекли и теперь должны начать суетиться. Будут вывозить фигуранта. Блокируйте дорогу и приготовьте подразделение к штурму объекта.
— Бойцы на рубеже, — доложил некто в камуфляже без знаков различия, стоящий рядом. — Сейчас задействованы саперы. Только что к объекту проследовал черный “джип — Чероки”.
— Так, — еще раз кивнул полный господин, безспорно возглавлявший здешнюю компанию, — препятствий никому не чините, — пусть проезжают на объект.
— Остается дырка со стороны болота, — доложил помощник в камуфляже, — там возможен только контроль с воздуха. Два борта ждут команды.
— Знаю. Пусть ждут команды. — сказал полный, — там все равно не пройти, горит торфяник. Борты поднимем после начала операции. Что там со связью? — он кивнул в сторону микроавтобуса.
— Связь есть.
— Добро, — махнул рукой главный, — дайте связь с центром.
Он подошел к микроавтобусу и скрылся в салоне...
* * *
Через сорок пять минут полковник смотрел в окно, в спину трем удаляющимся фигурам, раздутым от экипировки и огромных рюкзаков. “С ними все будет нормально, все будет тип-топ, они лучшие мои люди, — успокаивал он себя, но все равно тревожно щемило сердце: слишком многое было поставлено на карту. — Как же все переменилось! Лет десять прошло, а как будто в другом мире живем. Словно проказой нас поразило: повсюду взяточники, воры, предатели. И теперь вот судьба стольких людей зависит от рядового бандита. Хотя, возможно, он и не совсем пропащий, есть в нем что-то этакое…”
Видел он, Сергей Иванович Кузьмин, российский офицер, ныне полковник ФСБ (Генрих Семенович — это конечно же легенда, очередной оперативный псевдоним), на своем веку всякую мразь, такую, что хуже плесени, рукой прикасаться страшно. А ведь приходилось общаться с ними, скрывать чувство омерзения и приятно улыбаться. Такая работа! Но сейчас что-то подсказывало полковнику, какое-то самое верхнее профессиональное чутье, что не ошибается он в Прямкове, что отлетит все наносное и раскроется в нем скрытое доселе человеческое…
“Пора…”, — полковник встряхнулся, избавляясь от ненужных сейчас мыслей, и быстро вышел во двор. У двух автомобилей стояли все, кто остался: пятеро упакованных в камуфляжные комбезы и прапорщик. Команда. Его команда! Полковник медленно обвел всех взглядом и, чуть заметно улыбнувшись, сказал:
— Выражаю всем благодарность. Если уцелеете, получите отпуска и премии. Хватит и в море искупаться, и родных гостинцем порадовать. Обещаю.
— Служим России, — нестройно гаркнули мужики.
— Действуем так, — полковник словно не заметил этой неловкости, — Защиту по периметру отключаем: оборонять нам теперь нечего. Силин со мной в машине, он все-таки прапорщик, — при этих словах все заулыбались, а сам Силин смущенно потупился, — В каблуке Иголкин и Валуев. Трое остаются здесь и ждут команды, если таковая будет. Теперь на случай нештатной ситуации, а она, увы, наиболее вероятна. Сомневаюсь я, что нас захотят отсюда свободно выпустить. В таком случае, каждый действует по обстоятельствам. Не первый год замужем, — полковник еще раз обвел всех взглядом, а потом перекрестил: — Ну, с Богом!
Первым со двора выехала новенький “джип — Чероки”, ему в хвост пристроился обшарпанный “каблучок”. Три пары глаз смотрели им в след, сквозь перечеркнутые колючкой створки ворот. И читалась в этих глазах тревога, все равно читалась, несмотря на застывшие, словно окаменевшие лица …
“Как-то все пройдет теперь?” — Кузьмин пытался хоть немного расслабиться откинувшись на кожаное комфортабельное сиденье. Он смотрел на обычную российскую дорогу, ничем не примечательную, не хуже и не лучше сотен ей подобных, но чувствовал себя крайне неуютно. В Чечне было проще — там враг если и рядился в личину друга, то были средства распознать, разобраться. И не только в Чечне. В каждой московской, питерской, казанской клоаке, где приходилось иметь дело с накипью, с нагаром, с человеческим отродьем — везде было понятней и проще. А сейчас их встретят свои — люди из соседних коридоров, из кабинетов за стеной. “Кто они? — задавался он вопросом. — Друзья? Враги?”
Дорога вильнула в сторону, и Силин слегка притормозив, вопросительно взглянул на полковника. Впереди, метрах в сорока, дорогу перекрывал ментовский желто-канареечный УАЗик. Перед ним стоял рослый милиционер с поднятым полосатым жезлом.
— Машина та же, — доложил Силин, — и мент тот, что был у нас. Что будем делать?
— Что делать? — полковник прищурился, он опять был собран и готов ко всему, — Тормозни, конечно, и будь начеку. Думаю, дурить-то не будут?
Пока “джип” на нейтралке прокручивал колесами последние метры, из УАЗика вышли -еще два мента с автоматами. Боковым зрением полковник заметил подозрительное шевеление в траве по бокам от дороги. Так, мелочь конечно — будто пошаливает легкий ветерок. Но только вот не было никакого ветерка. “Джип” остановился, и Силин, выжав сцепление, врубил первую скорость — на всякий случай. Милиционер уже стучал жезлом по двери водителя. Силин опустил стекло, и мент, выкинув руку к фуражке и скороговоркой представившись капитаном таким-то, попросил выйти из машины. Кузьмин, перегнувшись через сиденье водителя, предъявил удостоверение полковника ФАПСИ и специальный пропуск. Но капитан извинился и повторил свою просьбу, а двое других, маячивших перед лобовым стеклом, будто невзначай, повернули в их сторону стволы автоматов. Полковник вышел. Позади, как раз на извилине дороги замер “каблучок”: ребята выжидали, и вокруг них также интенсивно гулял по разнотравью “ветер”.
— Извините, товарищ полковник, — подступился капитан, — вас просят подойти ваши коллеги, тут недалеко, к штабной машине. Для вас сообщение из Москвы.
— Моя связь при мне, — ответил Кузьмин и похлопал себя по карману, где лежал сотовик.
— Что-то важное, — пожал плечами инспектор, — да и все равно — проезд пока здесь закрыт. Впереди проводят взрывные работы. Так что, — так или иначе, — придется ждать.
“Какая чушь!” — хотел ответить полковник, но сдержался и вместо этого спросил:
— Куда идти?
— Да недалеко, я же объясняю, — капитан махнул головой в сторону кустов и пошел вперед.
“Разберемся!” — думал полковник шагая следом за милиционером. В голове прокручивались возможные варианты развития событий: “Ну не в войну же с ними играть? Не стрелять же с обеих рук? Что? В худшем случае отторкают мордой в грязь и срочным порядком пошлют в Таджикистан или еще куда — мало разве мест? К этому не привыкать. Но главное — фигуранта отстояли. Его уж они хрен найдут! Тут уж дудки! Тут уж ваши поганые деньги ничего не смогут…” Стыдно признаться: он, боевой офицер, боялся денег. Он боялся, что однажды те кто рядом, не устоят перед соблазном и уйдут, предадут, продадут… Как часто это случалось на его глазах! Но те, кто рядом, его команда — только не они! Будь они неладны, эти деньги! Нет, на этот раз он все рассчитал, и его люди не подведут. Дело доведут до конца: есть кому — не все же продались? А он? Что ж, выплывет, как и прежде выплывал…
Они подошли к черной “волге”, чуть дальше стояло еще несколько автомобилей и микроавтобус. Прежде, двое в камуфляже остановили полковника и, обыскав, забрали пистолет. А возле микроавтобуса “Мерседес” их ожидал полный седой господин в гражданской паре. Он улыбнулся и шутливо распахнул объятия:
— Рад вас видеть, любезный Сергей Иванович!
— Затрудняюсь ответить вам тем же, господин Силуянов, — полковник лишь сухо кивнул. Да, он не ошибся: человек из Конторы, Силуянов, ходил по тем же этажам и кабинетам. А “господином” его называли потому, что подходило ему это: не “товарищ” и даже не “полковник”, а именно — “господин Силуянов”.
— Не хочется вас огорчать, Сергей Иванович, — сказал Силуянов, утирая платком потный лоб, — но поступил приказ из центра о прекращении существания вашей группы. Она расформирована, и все ее члены, после переподготовки, получат новые назначения. Вы же, как только передадите мне полномочия и, главное, вашего фигуранта, отправитесь в центр. Там уж решат, как быть с вами.
— Почему вы? — спросил Кузьмин, но собственно он знал почему: господин Силуянов был как раз из тех, кто отнюдь не боялся денег, совсем наоборот. — Почему вы? У меня свое начальство.
— Вот с вашим начальством вы и разберетесь в центре, — развел руками Силуянов. — Кстати, оно уже и не начальство вовсе. Но это так, к слову. Подтверждения моих полномочий в салоне автобуса. Сейчас зайдем, и вы убедитесь. А потом обстоятельно мне расскажите, что и как…
— Что и как? — переспросил Кузьмин, испытывая жуткое отвращение, будто разговаривает с каким-нибудь Чикотиллой..
— Да, — добавил, тяжело переводя дыхание Силуянов — донимала его жара, — Можете позвонить своему начальству. Что бы ускорить дело.
Они вошли в микроавтобус… Следующие полчаса принесли много разочарований и без того уставшему от них Кузьмину. Он ознакомился с директивами из центра относительно полномочий Силуянова. Ничего не скажешь! Можно только еще раз подивиться глубине коррозии в их конторе. По его же телефонным номерам никто не отвечал, даже оперативный дежурный — это было невероятно… Но, опять же — ничего не скажешь!
— Вы знаете, господин Кузьмин, — рассуждал между тем Силуянов, — я давно за вами наблюдаю, и пришел к выводу, что вы не вполне здоровы. И вы и ваши люди, которых где только вы насобирали? Будет работы с ними нашим кадровикам. Вы простите меня за такую категоричность. Вы все словно еще из Афгана или там из Чечни вашей, — где вы там больше ползаете? — не вернулись, словно все еще в окружение моджахедов. Полно вам, Сергей Иванович, окончилась война. Теперь мир, работа. Да, у нас просто работа. Иногда опасная, иногда неприятная, но работа. Мы работаем и строим свою жизнь. Проявляем терпение друг к другу, уважение, наконец. Иногда оказываем взаимные услуги. Это нормально, Сергей Иванович. Это жизнь. Это творческое созидание.
— Много вы насозидали? — устало спросил Кузьмин и потер виски. — Квартиру на Старом Арбате, домик в Испании, что еще? Ну, счет, наверное, в укромном уголке, где не сразу будут искать? Так? Или не все еще?
— Отсталый вы человек, — Силуянов недобро улыбнулся, — Даже если и так, что тут плохого? Мы профессионалы. Наша работа дорогого стоит. Если у государства временно нет сил, чтобы оплатить нам наш труд, мы должны помочь и ему и себе. Ведь так, уважаемый Сергей Иванович?
— Действительно, временно нет сил, чтобы вымести всякую дрянь. Да вас гнать надо и судить. Тоже мне профессионал! Кстати, покровителей-заказчиков ваших тоже нельзя без ответа оставить.
— Фу ты, фу ты! — оборвал Силуянов. — Кто вас уполномочил чистить ряды? Правды вам захотелось? Да не хрена у вас не получится, правдоискатель долбаный. Вы на кого замахнулись? Они-то как раз и есть государство! Вы что же думаете этакую мощь одолеть? Да вы еще и глупец!
— Не мощь я хочу одолеть, а немощь и мразь, — твердо сказал Кузьмин. — Лжете вы! Не может мразь быть государством. Иначе бы не было его. Но оно есть, и оно — Россия!
— А не пошел бы ты… — ругнулся Силуянов. Его былое добродушие совершенно испарилось. — Я так понимаю, что вы не хотите сотрудничать? Не хотите, наконец, выполнять приказ? Так? Вы отдаете себе отчет? Вы, офицер, разведчик, наконец?
— Да, — согласился Кузьмин. — Да, офицер, да разведчик, и, думаю, не из самых плохих. Но я не слышал ни слова от своего непосредственного командира. Ваши бумаги хороши, но они только бумаги. Отложим нашу беседу на потом. В центре…
— Жаль, — перебил Силуянов, и лицо его на мгновение исказилось гримасой ненависти. — Жаль, что вы повели себя так неразумно. Но мы и без вас завершим дело. Неужели вы сомневаетесь?
— Как знать, как знать, — Кузьмин казался совершенно спокойным. Он привык исходить из реальности. Сейчас его переиграли, но это закономерно: слишком неравны силы. Но ведь в тактической игре его команда была быстрее? Фигурант у них, и документы, можно надеяться, будут тоже. Из окна микроавтобуса он видел, как его людей посадили в легковушки и куда-то увезли. Сейчас и его увезут. Потом начнут поиски по квадратам по полной программе. Только тут их ждут некоторые неожиданности…
Но почему-то его все время не оставляло чувство тревоги. Чего-то не договаривает Силуянов. Что же? Кузьмин взглянул на бывшего коллегу, в его безпокойные маленькие глазки. И тут же пришло понимание: ни куда он не поедет; а если да, то, по крайней мере, недалеко… И Силуянов понял, понял что раскрыт, понял что финал, который готовил он для Кузьмина, для того уже более не секрет и сам от того испугался.
— Ну что уж там? Ладно, — по-бабьи засуетился он и спрятал глаза, — отправлю вас в центр и баста. Пусть разбираются. Сейчас капитан проводит до вертолета. Эй, капитан? — голос его звучал несколько истерично, а Кузьмин не отпускал взглядом его лицо и все смотрел и смотрел, словно пытаясь измерить глубину пропасти, в которую угодил этот благополучный жизнелюб, господин Силуянов. Насколько же она глубока?
У открытой двери микроавтобуса появился капитан. Кузьмин заметил, что зрачки его глаз неестественно расширены, как бывает после солидной дозы наркотиков. Удивляться было нечему: такой помощник логично завершал образ хозяина. “А ведь он и исполнитель”, — догадался Кузьмин. Мелькнула страшная мысль, насчет ребят, что может быть и их? Но нет! Их незачем. Их еще и к делу приставят, если будет на то у них желание. Их — нет; только его. Только он помеха, потому как слишком много знает. Мелькали еще какие-то сумбурные мысли о том, чтобы вырваться, бежать, договориться, наконец. Но трезвый расчет взял верх: убежать невозможно, а договариваться нельзя, следовательно…
Он вышел из микроавтобуса и посмотрел на небо. Это хорошо, что он уйдет именно так. Возможно, это и есть исполнение его мечты: чтобы рядом солнце и облака, чтобы лес, чтобы запах хвои наполнил легкие, и остался внутри не выдохнутым, навечно, до самого трубного гласа. Как приятно: запах хвои… А еще хотелось, чтобы кто-то узнал как он ушел. Ведь он не сдался? Да? Боже, какое мальчишество. Кузьмин шел впереди, в направлении, указанном капитаном (“к вертолету его”, — напоследок крикнул Силуянов, махнув несколько раз рукой на кусты), и чувствовал себя сущим мальчишкой, который, играя в войну, угодил в плен к врагам, но не сдался и с гордостью идет на расстрел, украдкой вытирая слезу от переполняющих его чувств собственного геройства. Все понарошку и только слезы настоящие. Теперь же все было по-настоящему, только не было слез. Их просто не могло быть у человека, прожившего его жизнь. Неожиданно рядом с собой, вокруг себя он услышал звуки музыки…
* * *
Ему показалось, что в лесу тихо играет музыка: что-то знакомое и до боли родное. Впечатление было настолько живое, что он напряг слух, пытаясь окончательно узнать, вспомнить эту мелодию. Почему-то вдруг это показалось важным. Он замедлил шаг, и шедший сзади капитан слегка подтолкнул его в спину. Нет! Он сделал еще несколько шагов, прежде чем убедился: нет, все-таки это обман, еще один, вероятно, последний в его жизни. Это всего лишь голос леса, всего лишь шепот листвы… Он посмотрел вверх и увидел, что два листка, крупных и, вопреки здравому смыслу, совсем желтых — в начале-то лета! — медленно летят вниз. Они кружатся, будто танцуют друг с другом, под ту причудившуюся ему давеча волшебную мелодию, и, о Боже, как они похожи на его офицерские погоны — те первые золотые, с двумя маленькими золотыми же звездочками… Полковник не услышал выстрела. Его вообще никто не услышал, разве что затаившийся средь ветвей уставший от долгого пения дрозд. Но и того не испугал этот негромкий сухой щелчок, будто кто-то совсем нетяжелый неосторожно ступил на валежник. Полковник ничего не услышал, просто день для него вдруг померк, и исчезли деревья. Только золотой листок маленьким солнышком среди полной тьмы все еще светил… и звал к себе, потому что был светом в конце туннеля…
Глава 3. Три медведя
Друг не познается в счастье,
и враг не скроется в несчастье.
(Книга Премудрости Иисуса, сына Сираха, глава 12, стих 8)
“Раз, два, три... семнадцать, восемнадцать... двадцать два... — он считал шаги, но то и дело сбивался и начинал заново: — Раз, два, три...” Уже около часа они шли через болото, по какой-то ведомой лишь его провожатому, Кабану тайной тропе: иногда по зыбко колышущимся под ногами мхам, иногда по колено или даже по пояс в воде.
Несло дымком. Вроде как где-то горело, но огня было не видно. Когда выступали, Охотник любезно предупредил: “Неверный шаг — и найдут только в следующем тысячелетии, если конечно повезет тамошним археологам”. Прямой где-то читал, что трупы в трясине не разлагаются столетиями, но это совсем не радовало… Два раза над ними пролетал вертолет. Перед выходом, в краткой инструкции, Кабан дал Прямому несколько ценных указаний на предмет поведения в подобных ситуациях. Все, в общем-то, сводилось к одному: делай как, я. Пришлось подчиниться — выбора не было В первый раз они погружались в черную, покрытую ряской, вонючую воду, после чего идти стало вдвое труднее — набрякшие жижей одежда и амуниция удвоили свой вес; а на нем, помимо обычного, был еще бронежилет, не тяжелый, но сковывавший движения, плюс двухпудовый рюкзак за плечами. Да еще и эта злосчастная жара...
Во второй раз отделались меньшей кровью: просто завалились в кусты багульника. Но здесь поджидала другая неприятность: легкий запах лекарства, до сих пор лишь слегка раздражавший обоняние, сгустился и мгновенной головной болью ворвался внутрь. Нет уж, воистину, сегодня с самого начала кто-то явно хотел его доконать...
Итак, они вышли втроем: он, всегдашний его страж Кабан и юный Охотник.
— Браслеты нам ни к чему, — продублировал предупреждение Охотника Кабан, — торфяники там бездонные, а тропу знаю только я, без меня через пять минут тебе крышка. А как дойдем до места, там посмотрим, как будем общаться. Лады?
— Не пошел бы ты…? — зло процедил Прямой. Ему выше крыши надоели эти игрушки в войну. Все это было похоже на бред — похищение, атташе-кейс, допросы, теперь этот бег с препятствиями через болото...
А атташе-кейс действительно был. Был. Его передал Прямому некий питерский нотариус, когда Айболит уже был на зоне...
* * *
Шестью месяцами раньше. Псков.
Ему чудом удалось выбраться из Крестов, и дальше он пошел по делу свидетелем. Адвокат съел не меньше десяти “штук зеленых”, но съел их не зря! Прямой отбыл домой в Псков и отрывался дней семь по полной программе: кабаки, гостиницы, квартиры — все мелькало и крутилось вокруг... Но на исходе этой безумной недели рано утром в люксовом номере отеля “Рижский”, где отдыхал он с местной мадам, заявился некий немолодой лысоватый субъект. Был он довольно скользкий на вид и, возможно, на ощупь — только совсем не хотелось это проверять. Глазки его так и бегали по сторонам, никак не желая смотреть в глаза собеседнику, а манера речи была до того тягомотной, что Прямой сразу испытал сильнейшее желание плюнуть визитеру на лысину и вышвырнуть прочь. Если бы не малява от Айболита, он наверняка так бы и сделал. Но, увы, пришлось слушать Борисыча, как рекомендовал его в маляве Айболит, по словам которого выходило, что надежнее этого самого Борисыча и нет-то никого. Может быть, оно было и так, но Борисыч (или нотариус, как он сам о себе пояснил) загибал такой долгий и непонятный базар, что терпеть его стоило большого труда.
— Вы, конечно, понимаете, — говорил Борисыч, — всю конфиденциальность этого визита, и, как человек весьма искушенный, должны правильно осознать и сделать соответствующие выводы, что характерная особенность момента требует соблюдения некоторых условий и, так сказать, строгой негласности. Поэтому гораздо удобнее было бы создать условия, при которых возникла бы возможность исключительно конфиденциальной беседы...
Он говорил еще минуты три, прежде чем Прямой наконец понял, что требуется удалить из номера посторонних.
— Да что б тебя, — ругнулся он, — сказал бы сразу: “гони шмару”, а то какие-то “условия, особенности момента...”
Через минуту они остались одни, и Борисыч вручил Прямому тот самый атташе-кейс.
— Здесь некоторые деловые бумаги Николая Кузьмича, которые важно сохранить до его возвращения, — пояснил Борисыч и отомкнул замочки. — Давайте посмотрим, чтобы в дальнейшем у вас не было никаких искушений на этот счет, а то вдруг вам однажды придут ложные соображения насчет того, что там могут иметь место находиться некие валютные или иные денежные средства или тому подобные ценные вещи.
В кейсе, действительно, были лишь папки с какими-то бумагами, и несколько дискет — ничего интересного.
— Вот так, — сказал Борисыч, закрыв замочки и немного над ними поколдовав, — эти документы представляют важность только для Николая Кузьмича, поэтому вы должны отдавать отчет, что никому другому читать их не следует. А без этих ключиков, кстати, чемоданчик открыть-то и невозможно, вернее открыть, наверное, можно, но вот содержимое при этом окажется уничтожено. И не спрашивайте как — это секрет фирмы-изготовителя. Поэтому проникнитесь важностью момента и не забывайте, чем вы обязаны добрейшему Николаю Кузьмичу, а он, в свой черед, обещает урегулировать вопрос насчет сроков возвращения вашего долга к обоюдному удовольствию и...
— Короче, я понял, — не выдержал Прямой (он и сейчас еще продолжал догуливать деньги Айболита, правда оставались уже сущие крохи, а возвращать ведь надо сполна), — положу эту вещь в хорошее место, где никто никогда искать не будет. А читать — какой базар? На хрена мне вообще это читать?
— Вот-вот! — радостно потер друг о дружку ладошками Борисыч. — Это самое важное. Подальше, и в такое место, где не будут искать, — это вы правильно решили, прониклись моментом, так сказать. Только нужно предусмотреть промежуточный вариант. Вдруг, не дай Бог, конечно, с вами что-то произойдет, а Николаю Кузьмичу срочно понадобятся его бумаги?
— Ну, — Прямой почесал затылок, — пусть звонит по этому телефону.
Он назвал Борисычу номер, который тот аккуратно записал в маленький свой блокнотик.
— Пусть позвонят, скажут, что от Айболита и назовут тот телефон, который сам Айболит давал мне в Крестах — он знает, о чем речь. Это будет пароль. Как только назовут — узнают, где бумаги.
— Пойдет, — сразу согласился Борисыч и еще несколько минут рассуждал о важности момента.
С большим трудом Прямой его все-таки выдавил за дверь. Борисыч растворился в воздухе и исчез из памяти Прямого на долгое время. Связующим звеном стала Евгения, дальняя его родственница, а кейс он упрятал к Марии Сергеевне, одинокой старушке, которая давным-давно в начальных классах учила его математике, русскому и еще чему-то уже позабытому. Может быть тому, что “широка страна моя родная…”
* * *
“А ты, и впрямь, широка... девяносто восемь, девяносто девять, сто, сто один, — удалось ему, наконец, перевалить за первую сотню. — Евгения... Не подставил ли я мышонка? Не хотелось бы подводить сестрицу. Да, нет, слишком она дальняя, связи между нами — никакой…”
Прямой изнемогал от жары, а сапоги, казалось, наполнились жидким цементом. Слева приблизился берег, по крайней мере, густая осока и частые кустики ольхи навевали надежду на нормальную твердую почву. “Или сейчас, или никогда!” — решился, наконец, Прямой.
— Ой! — громко застонал он и схватился руками за живот. — Ой!
— Что случилось? — Кабан остановился и сделал шаг в его сторону.
— Ой! Живот! — опять простонал Прямой и согнулся.
Кабан подошел почти вплотную, не зная, чем можно помочь. “Пора!” — Прямой резко разогнулся и провел чудовищной силы апперкот в широкий Кабаний подбородок. Такой удар уложил бы любого — если не на смерть, то надолго с сильнейшим сотрясением мозга. Мощное тело сержанта содрогнулось, и он сделал шаг назад, потом еще один... Нет, он не упал, хотя нокдаун, наверняка, словил. Он тряс головой и слегка пошатывался. Но Прямой вдруг понял, — словно озарило — что это ненадолго, что сейчас вот-вот он очухается и просто раздавит его, как перезрелый помидор — без всякого бокса и карате. “Нет, это не гора мяса — это прямо-таки гранитная скала! Бежать...” Прямой, скидывая на ходу рюкзак, ринулся в сторону кустов, на встречу, как ему казалось, твердой земле, но через десять шагов вдруг почувствовал, что ноги его разом ухнули вниз, в вязкую топь, и следующий шаг стал уже невозможен... Он медленно погружался, не веря еще, что это конец. Вспомнив, что надо лечь на живот, попытался было найти равновесие, но ноги уже были слишком глубоко внизу. Это уже не сон! Он вдруг отчетливо это осознал и прохрипел:
— Помоги-и-те…
Что-то хлестнуло его по щеке. “Что?” Скосив глаза в сторону, он увидел вьющийся змейкой конец веревки… Задача без неизвестных: пресловутая соломинка, за которую надо ухватиться… Недолго думая, он вцепился в веревку мертвой хваткой...
Даже для мощного Кабана это было нелегко — вытащить его, уже почти утонувшего, из смертельных объятий трясины. К тому же сержант не вполне еще пришел в себя. Нет, все-таки очухался, потому как вытащил, а потом присел на корточки прямо в черную жижу и тяжко с надрывом, задышал. Из его носа тоненькой струйкой сочилась кровь. Он вытер лицо кулаком, и оно стало черным от грязи, но сейчас это было неважно. Через несколько минут он поднялся и за шиворот потянул вверх Прямого.
— Вставай! Надо идти...
— Не могу, — прохрипел тот, пытаясь улечься в воду. Но сержант, закинув его руку себе за шею, ухватил под мышку и поволок куда-то вперед, к ведомой только ему цели...
У Прямого не было сил. Накатило полное безразличие — будь, что будет. Он ожидал, что Кабан отметелит его, как сделал бы он сам, окажись на его месте, но тот не сказал даже лишнего слова, лишь это свое: “Надо идти...” и еще добавив, что осталось уже самую малость. Он продолжал тащить Прямого под руки, будто бы и не побывал только что в переделке. А Прямой… он перестал считать шаги.
Впрочем, действительно, идти оставалось недолго. Они вышли, наконец, на твердую землю, но она все еще будто бы колебалась под ногами. Позади остались рахитичные сосенки и березки, и над головами сомкнулся настоящий еловый лес, такой густой, что свет словно процеживался, как сквозь густое сито, через плотную еловую хвою, проникая вниз микроскопическими дозами. Здесь-то в полумраке, у небольшого пригорка, Кабан остановился, скинул на землю рюкзак и присел на корточки. Прямой сделал то же, только вот рюкзак его остался где-то в недрах болота дожидаться археологов будущего века. Совершенно бесшумно, будто материализовавшись из воздуха, появился Охотник. Но у Прямого не было уже сил удивляться, он молчал и тупо смотрел перед собой.
— Прошу домой, — негромко сказал Охотник, указывая на склон пригорка, где прямо в земле зияло квадратное отверстие люка, — На ближайшее время это будет наша лесная дача.
По короткому наклонному тоннелю они спустились вниз и попали в небольшое прямоугольное помещение, освещенное тусклой лампочкой. По обе стороны у стен сооружены были двухъярусные нары, а в центре стоял стол и две скамейки. У дальней стены громоздились какие-то ящики и была еще одна дверь, завешенная брезентом.
— Располагайтесь, Сергей Григорьевич, — Охотник ткнул рукой на нижние нары, а потом забросал сержанта вопросами: — Как дошли? Что вертолеты? Как пожар, натурально смотрелся?
— Сносно дошли, — ответил тот, кольнув острым взглядом Прямого. — А пожар хлипковат. Надо было дымку-то поддать. Не дотянули…
— Да, что это у тебя с физиономией? — рассмотрев наконец, спросил Охотник.
Сержант осторожно дотронулся до подбородка. Щека заметно распухла, а на подбородке растекся синяк.
— Да так, об корягу приложился.
Почему-то Кабан не стал рассказывать про злополучный апперкот. Но Прямому было не до размышлений. Тело жаждало одного — отдыха и тишины…
Он отдыхал часа полтора, не меньше, пока его не растолкал Охотник.
— Давай чай пить, бродяга.
Пили из металлических эмалированных кружек и заедали хлебом с тушенкой.
— Здесь мы и неделю безвылазно просидеть можем, — отставив пустую кружку, сообщил Охотник. — Автономные источники электроснабжения, вентиляция, запас продуктов, даже сортир есть. И обнаружить нас на этом островке среди болота практически невозможно.
— Так уж и невозможно? — саркастически заметил Прямой.
— Ну, найти-то, конечно, могут, — признался Охотник, — только вряд ли искать будут. Завтра мы отсюда съедем. А пока будем отслеживать ситуацию. Эфир сканировать, ну и прочее.
— Почему не будут? И кто это нас ищет? — поинтересовался Прямой и посмотрел на обоих своих стражей. Кабан все так же молча поглощал уже третий по счету бутерброд, изредка массируя подбородок. Охотник же, немного помедлив, ответил:
— Почему не будут искать? Это тебе, думаю, можно знать. Через час-два здесь соберется просто уйма народа: МЧС, военные, областное и районное начальство, пресса. Территория будет объявлена зоной бедствия. Население, если таковое обнаружится, будут эвакуировать. Наедут специалисты — приборы, замеры и прочая дребедень. Дня два пройдет, пока не выяснится, что все липа; что нет здесь никакого могильника биологического оружия — эдакой копилочки чумы, сибирской язвы, бруцеллеза, сапа, туляремии и холеры — все это толково сшитая деза, вовремя подкинутая в нужное место. Но в эти два дня здесь вряд ли удастся проводить какие-либо спецоперации. Так что время у нас есть. А что касается “кто ищет”, я тебе расскажу одну историю, которая частично тебе уже известна. Про провинциального лопуха, мнящего себя крутым бандитом.
Так вот, стал наш лопух обладателем компромата на влиятельнейших людей. Сам он, конечно ни сном, ни духом не ведал, чем обладает. Но зато кое-кто другой об этом прознал. В стране война. Кто-то воюет, а кто-то бабки на этом зарабатывает. В документиках тех, видно, и говорится о паскудстве и предательстве национальных интересов влиятельными людьми, будь они неладны. Кто-то имел глупость их шантажировать и поплатился жизнью, да и не один. У людей этих сила и закон. Я, если быть откровенным, и не хочу знать, кто они. Есть начальство — пусть разбирается, а мне моей работы хватает. Но вернусь к лопуху: не повезло парню, его вычислили и чуть-чуть не взяли уже. Если бы не прикрыли этого недотепу — не было бы его сегодня на этом свете: его бы выпотрошили, забрали документы и довели до конца начатый уже липовый сценарий с бандитскими разборками. Я понятно выражаюсь? — Охотник, приподняв брови, кивнул Прямому, но тот промолчал и Охотник продолжил: — Те действовали официально, с поддержкой местных органов МВД , а мы — неофициально и поэтому без поддержки. Почему так? Не знаю. Хотя, должно было бы быть все наоборот. Ведь, как сказал небезызвестный Глеб Жеглов, вор и предатель должен сидеть в тюрьме — я, извиняюсь, немного его дополнил. Но, знать, слишком широкие стулья у тех людей. А мы что? Мы профессионалы. Нам Родина приказала — мы исполняем. Те тоже исполняют… чьи-то приказы. Чьи-то! Контора у нас, думаю, одна — хозяева только разные. Понятно или нет? Запутано все основательно. Те, эти, они, мы... У тех — по легенде правая цель, у нас — по жизни. А кто действительно прав, кто виноват? Может ты, лопух?
Прямой никак не мог такое спустить на тормозах, тем более этому, как мнилось ему, пацану. Скулы его напряглись и побелели. Он наполнился бешенством и дошел до той черты, за которой здравый смысл уже не работает. Чуть приподнявшись, он без замаха коротко ударил Охотника правым боковым. Удар был настолько молниеносным, что кадык на толстой шее Кабана успел сделать лишь десятую часть глотательного движения. Охотник в весе пера должен был без памяти рухнуть на пол, но случилось что-то невероятное: когда удар уже почти достиг цели, рука Охотника с немыслимой быстротой выстрелила навстречу его руке, отбила ее в строну, а другая — в то же мгновение достигла виска Прямого. В глазах у него тут же полыхнуло фотовспышкой, а потолок стремглав полетел вниз.…
* * *
Неделей раньше. Москва, Лубянская площадь.
Лампочка опять перегорела. Несколько раз старик безрезультатно щелкал выключателем красивого настольного светильника, очень напоминающего заветный кремлевский. Опять двадцать пять! Он попытался ее выкрутить, но рука дрожала, и ничего не выходило. В сердцах он дернул стеклянную колбу на себя, она отскочила от цоколя, выскользнула из рук и разбилась, ударившись о мраморную столешницу. Что есть сил, он надавил на кнопку вызова дежурного. Линия оповещения работала исправно: через десять секунд дежурный офицер открыл дверь в кабинет. Несколько мгновений старик морозил его ледяным взглядом, потом, не сдерживая себя, закричал:
— Я же просил следить… чтобы все было качественное… — он словно стрелял короткими очередями в отделанную орехом стену напротив. — Завтра Смирнова ко мне… Завтра… Где он, собачий потрох, берет такую дрянь?.. Эдак, вы мне вместо кофе… молотый куриный помет подадите… Смирнова мне, в десять… Я его упеку завхозом на Колыму...
Ошалевшее эхо рикошетом скакало по стенам, расплющиваясь о матовую поверхность ореховых панелей, и угасало где-то в толще межэтажного перекрытия. Застывший столбом дежурный, как щитом от басурманских стрел, прикрывался уставными “так точно” и “есть”. Вскоре старик, отстреляв свой боезапас, отпустил его, а сам, тяжело переводя дух, откинулся в кресле. Он шарил рукой в ящике стола в поисках флакончика с валидолом и, как обычно после каждой подобной вспышки, ругал себя: “Зачем я так? Чего ради? Надо было сдержаться…”
Надо, надо конечно, но когда это ему удавалось? Быть может, лет двадцать назад, когда не сидел он еще в этих мертвящих стенах, высасывающих душу, отнимающих последние жизненные силы. Быть может, в Горьком? Или в Ленинграде? Как давно это было! Теперь он совсем старик…
Он чувствовал себя невообразимо старым: как деревья на Цветном бульваре. Нет. Еще старше! Как этот город. “Я ворон! Мне триста лет! — шептал он себе. — А впереди еще триста! И еще!” Внешне он выглядел на пятьдесят, но это был чистой воды обман. Просто однажды процесс старения у него переместился внутрь его сухого жилистого тела, и затаился там, скрывшись от глаз окружающих. Там, внутри, постепенно все высыхало и перекручивалось от старости, там все осыпалось и отслаивалось, превращалось в труху и прах. Незаметно для окружающих, но не для него самого…
Как же он стар! Понимание этого пришло всего несколько лет назад. В тот день прямо из окна этого кабинета он наблюдал грандиозное шествие: тысячи, сотни тысяч людей с иконами и хоругвями, с пением молитв двигались от Кремля по Никольской в сторону Большой Лубянки к Сретенскому монастырю. Они шли мимо его альма-матер, мимо пустого гранитного постамента, мимо него самого. Что это было? Ах, да! Праздник Владимирской иконы Божией Матери — шестьсот лет как принесли ее на Москву. Шел дождь. Да! Проливной дождь. А он с удивлением смотрел на это колышущуюся массу людей, на это человеческое море и не понимал: зачем? Раньше носили транспаранты и портреты вождей — так было надо. А теперь? Зачем? Он вдруг почувствовал, что не причастен ко всему этому, к тем, кто внизу, что он свободен; он почувствовал, что старше их всех, и их икон, и их церквей. И еще: он вдруг ощутил связь с какой-то невообразимой древностью, глубокой и темной, когда не было еще этих домов, этого города, этой страны. И небо было другим. Да, другим. Его внутренний взор проник куда-то вглубь за пределы сознания, куда раньше вход был закрыт, и он увидел старое небо, пугающе необъятное, удивительным образом включающее в себя разом всю вселенную.
Он увидел, как чудовищной яркости молния вдруг перечеркнула эту первозданную небесную сферу и воткнулась в горизонт, и тот вздулся целым морем огня, закрывшим собою все видимое пространство. Земля закипела, она превращалась в пар, она проседала и принимала огонь в свое расплавленное чрево. Она будто бы пожирала его. Огонь медленно погружался в разверзнутую бездну, и небо постепенно очищалось, возвращая свойственные ему краски и цвета, возвращая себе отнятую огнем вселенную. Наконец земля, как темница, поглотила огонь, ставший в одночасье ее узником. Она замкнула над ним каменные своды и оградила этим небо и вселенную от новых посягательств на их единение…
Это видение промелькнуло перед внутренним его взором, а шествие все еще перетекало с Никольской на Большую Лубянку и конца ему было не видно. Он вдруг ощутил себя вороном, сидящим в гнезде у самого неба. Какие же все они маленькие! — невольно сравнил он людей внизу с той молнией и с тем огнем. Маленькие! А он стар — вот тогда-то он и понял это.
С тех пор это чувство его не покидало. Но, удивительное дело: жить стало легче. Все человеческие условности, —дружба, любовь, долг, обязанности, приличия, наконец, — стали настолько малы, что перешагивать через них не составляло уже никакого труда. Теперь он легко и естественно мог говорить о своей стране: “эта страна”. Он стал настоящим стратегом, не отягощенным сомнительным грузом пристрастий, привязанностей и склонностей. Он стал Стариком…
“Бом-бом-бом-бом…” — это его кабинетные куранты отбили четыре часа пополудни. В дверь постучали.
— Да! — сухо каркнул он. — Войди, Силуянов.
— Шестнадцать ноль-ноль, как приказано! — отрапортовал вошедший полный седой господин.
— Полковник, ты как молодой прапорщик, — скривил губы Старик, — надо бы тебя на оперативный простор, на Кавказ куда-нибудь.
— Мне бы куда попроще: в Париж или, на худой конец, в Копенгаген, — отшутился Силуянов, но в его маленьких глазках мелькнул настоящий животный страх: шутки Старика иногда кончались далеко за пределами этого кабинета.
— Ну да, ты ж у нас “господин”, — Старик вертел в руках дорогой “Паркер” с золотым пером и смотрел на толстяка с плохо скрываемым отвращением.
— Господа в Париже, — пошутил было вновь Силуянов, но, похоже, опять неудачно. Старик вспыхнул:
— Дался тебе этот Париж. Есть у нас, слышал, деревня такая — Париж, в глуши самой. Могу устроить, поедешь? Участковым...
Силуянов молчал, переминаясь с ноги на ногу.
— Шучу, — успокоил его Старик, — садись и докладывай, что по нашему делу.
Силуянов присел на краешек стула к огромному дубовому столу и разложил перед собой принесенные бумажки.
— По делу “Добрый доктор”, — начал докладывать он, — из екатеринбургского отделения поступила информация, что все случаи шантажа “наших друзей”, действительно, инициированы Герасимовым, отбывающим наказание в учреждении N. Установлено, что именно по его заказу в Интернете сразу на нескольких сайтах был размещен известный компромат, что получило широкий общественный резонанс. Это было его первой пробой силенок перед непосредственным выходом на “наших друзей”. Установлено, что Герасимов действительно располагает рядом документов, обнародование которых весьма нежелательно для “наших друзей”. Крайне нежелательно! Установлено, что документы записаны на пяти “зиповских” 100-мегабайтных дискетах и трех лазерных 700-мегабайтных. Это различная финансовая, банковская документация, а также видео и аудио материалы. Есть и просто бумаги: несколько десятков фото- и ксерокопий отдельных документов, в том числе и оригиналы. Все это хранится в специальном атташе-кейсе, возможно оснащенным механизмом самоуничтожения на случай несанкционированного вскрытия. Установлено, что атташе-кейс через не установленное пока лицо был передан в Псков фигуранту “икс”, данные о котором имеются и приобщены к делу. Работа по окончательному выяснению местонахождения документов продолжается. Разработано мероприятие по нейтрализации Герасимова прямо по месту отбывания наказания. Разработан план мероприятий по задержанию фигуранта “икс” и изъятию документов.
— А что известно нашим коллегам? — осведомился Старик.
— Точно сказать не могу, — Силуянов замялся, — но думаю, немного. Кузьмин этим занимается: он — еще тот кретин…
— Ты должен знать! — сердито оборвал его Старик. — Где сидишь-то? Задействуй все силы. Они нам могут все перечеркнуть: это, как ты выразился, еще те уроды — ура-патриоты. Если пересечетесь, что будешь делать? Кузьмина ведь не уговоришь… Я думаю, что на этот случай введем в игру группу “Волк”. А вообще-то, в любом случае ее бери и запускай параллельно. Пусть появится чеченский след. Это сейчас любят…
Силуянов заметно скис. Группа “Волк” — совершенно секретный проект их департамента — состояла из этнических чеченцев, по разным причинам приговоренных к смерти на родине. Под крылом департамента они действовали недавно, если вообще можно было так о них говорить. Силуянов подробностей не знал, — это была исключительная прерогатива Старика, — но слышал много страшных вещей. Они были ликвидаторами, подчиненными только высшему руководству в лице Старика; точнее — его личными убийцами, совершенно оголтелыми и чудовищно жестокими. Естественно, что нигде, ни по каким кадрам они не проходили, финансировались исключительно из фонда “наших друзей”, и было все это чистой уголовщиной, как, впрочем, и многое другое, находящееся под чутким Стариковым управлением.
— Может быть без них? — попробовал увильнуть Силуянов, — Зачем нам мясники? У меня есть люди, да и легенда у нас серьезная. Опять же, поддержка МВД. Обойдемся.
— Это ты с тещей своей обойдешься, как желаешь, — жестко отрезал Старик. — А тут — как я прикажу. Ты про группу Кузьмина слышал? Она гремела одно время по всей конторе, пока сам Кузьмин по-тихому не вывел ее из зоны внимания. Так вот, это спецы высшего класса. И в Париж они не рвутся, в отличие от тебя, господин Силуянов. Так что возьми. И еще подарок от наших друзей — несколько быков из Казани. Ребята тупые и к делу совсем непригодные, но для тумана их использовать можно. Легенду им сам сочинишь. Посади, к примеру, на какие-нибудь крученые джипы. Ну, это ты сам знаешь. Этот материал не жалей. Для пользы дела поступай с ними, как будет удобней — можешь сдать, а можешь… Закончишь все — поедешь в Париж. Небось, домик там насмотрел? Обрыдло в Испании-то?
Силуянов заерзал на стуле и вцепился рукой в собственный седой чуб.
— Да не бойся ты, — успокоил Старик, — какой бы я был начальник, если бы не знал. И про счета твои знаю, и даже всех твоих проституток поименно. Но — не боись, Силуянов, именно такой ты мне и нужен — гадкий, трусливый, но исполнительный и преданный лично мне. Не обижаешься?
— Как можно? — заулыбался Силуянов и вытер со лба обильный пот. — Как можно на вас обижаться?
— Ну, ступай тогда, — махнул рукой Старик. — И с каждой новостью сразу ко мне.
Силуянов ушел. Старик подошел к окну и на секунду прижался к холодному стеклу. Потом открыл форточку. Был кондиционер, но он предпочитал по старинке. Лучше вдыхать городской смог, чем трусливый пот “господина Силуянова”.
Старик сел в кресло и расслабился. Из глубины подсознания выплыло то непередаваемое ощущение, связующее его с той молнией в первозданном небе. С некоторых пор его снедало одно желание: он хотел туда, под толщу каменных сводов земли, туда, где пылал неукротимый огонь, зажженный некогда упавшей звездой. Да, это звезда, это она привиделась ему в виде молнии, перечеркнувшей все небо. Когда-то она была утренней, но упала на землю и все еще продолжала пылать где-то в самой ее глубине. Ему хотелось к ней! Он чувствовал, что и сам начинает пылать. Все окружающее становилось ему ненавистно. К ней! Но это право надо еще заслужить! Не все еще сделано здесь. “Я смогу, я заслужу…” — шептал он, целиком предаваясь охватившему его чувству. Лицо его почернело, а глаза налились жутким инфернальным светом. В это мгновение в коридоре разом перегорели все лампочки…
* * *
На сей раз Прямой очнулся довольно скоро. Сначала почувствовал, как Кабан тормошит его, как поднимает и укладывает на нары, утирает почему-то раскровавленный нос и тихо говорит:
— Предупреждали тебя, не шути с Охотником, себе дороже будет — он дока в этих шутках. Это он с виду такой хлипкий, а таких абреков в рукопашной валил — я по сравнению с ними щенок. Вот так!
Трудно это было представить, чтобы Кабан с его габаритами перед кем-то выглядел щенком, но Прямой уже был готов поверить чему угодно и на миг вообразил себе десятипудовых чеченов, под два с лишним ростом, которые, как грушу, трясут маленького в их руках Кабана. Это вызвало неожиданную улыбку.
— Ну, слава Богу, живой, — с облегчением заметил Кабан и посоветовал, — отдыхай, Сергей, лады?
Прямой попытался, но спать не хотелось. Минут пятнадцать он ворочался, не находя себе места от обиды и злости, потом все-таки поднялся и присел ближе к столу. Кабан молча разбирал и чистил миниатюрного вида короткоствольный автомат, а Охотник в наушниках притих на верхнем ярусе нар.
— Что за волына? — спросил Прямой, чтобы хоть немного отвлечься от выворачивающего его наизнанку раздражения. Спросил просто так, машинку эту он знал неплохо, но сержант отнесся к вопросу серьезно и принялся обстоятельно объяснять:
— Оружие не новое и не из лучших, но в наших условиях незаменимо. Пистолет-пулемет “Кипарис”. Предназначен для поражения целей одиночным и автоматическим огнем, в том числе и в условиях, требующих ведения бесшумной стрельбы. Работает за счет использования отдачи свободного затвора. Прицельная стрельба возможна на дальности до 75 метров. Для стрельбы применяются 9-мм патроны. Может использоваться с глушителем. Масса без глушителя полтора килограмма. Скорострельность 600-900 выстрелов в минуту. Что еще? А, емкость магазина: 20 или 30 патронов. Достаточно?
— Ништяк, — ответил Прямой, — у меня тоже была такая машинка, правда, не знал, что у нее такая высокая скорострельность. Слушай, сержант, а карты есть? Забили бы очко или буру?
— Не играю я в карты — дурное занятие.
— Что, в железках лучше ковыряться?
— Для солдата — конечно.
— Почему ты не вмазал мне, сержант, — неожиданно спросил Прямой. — Ведь ты бы меня уделал, запросто уделал бы, а?
Кабан ответил не сразу. Некоторое время он продолжал чистить оружие, а потом спросил:
— Ты веришь, что есть Бог?
— Возможно, — равнодушно пожал плечами Прямой и с удивлением взглянул на сержанта. Но тот, погруженный в какие-то свои воспоминания, продолжал задумчиво:
— Всему есть мера — это точно. Я не сразу это понял. Долго жил, будто нет никакой меры. Будто можно все. Молодой был…
Сержант отложил в сторону оружие, замолчал, лицо его неуловимо изменилось, будто покрылось серой паутиной какой-то давней, но очень пронзительной боли. Так бывает, когда хочется что-либо изменить, но уже невозможно…
— В Афгане это случилось. Тогда я только начинал работать по своему профилю. Нашу группу забросили на территорию духов. Были конкретные цели, ну, и свободный поиск. Вымотались изрядно, да и ногу кто-то из наших себе повредил. В общем, так вышло, что в одном месте заночевали мы у одних: семья пастуха — духами там и не пахло. Утром, когда уходили, командир приказал всех ликвидировать, чтобы не сообщили о нас. Ему конечно виднее, но я теперь думаю, что не было в этом нужды. Человек десять их было — сам старик-пастух, женщины, дети. Выполнили: приказ есть приказ, тем более в такой обстановке. Командир назначил исполнителей, а один из нас сам вызвался. Сам. Тогда я ничего не почувствовал. Потом только, много позже, когда духи этого нашего совсем по-глупому взяли и разделали на кусочки, как барана. Так вот: ночью я вдруг понял, что это — ему наказание за то самое, что совершил он с семьей пастуха. Почему и как понял — не знаю, но уверенность возникла на все сто процентов. Взял тогда меня страх… А командир-то наш еще раньше погиб.
Уже дома, после войны, пошел я в церковь. Был на исповеди и все рассказал священнику. Повезло мне: батюшка попался старенький, — звали его отец Алексий, — до Отечественной Войны еще рукоположенный. Опытный! Умер не так давно, Царство ему Небесное. Так вот он мне много чего разъяснил. Есть заповедь “не убий”, но когда ты воин, когда защищаешь свою страну или ее интересы и неизбежно нарушаешь эту заповедь — Господь не поставит тебе это в вину. Надо только знать меру, надо знать ту черту, за которой кончается это, “разрешенное воину” и начинается обыкновенное убийство. А как эту черту видеть — совесть подскажет. Она ведь есть. У каждого есть. Не буду лишнего говорить, только вот с тех пор и держу я эту самую меру. Иногда, когда дело того не требует, лучше потерпеть и человека, противника своего, пожалеть. Иначе никак нельзя. Я почему тебе все это говорю: чтоб знал, а то мало ли, как дело обернется. Может не поговорим уже…
— Значит, потерпел ты меня? — покачал головой Прямой. — Ну, ты терпила, сержант. Скажу честно — я бы на твоем месте не стал бы терпеть.
— Какие твои годы, Серега, ты и не тому еще научишься, — подал вдруг сверху голос Охотник. Он живо соскочил на пол и, как ни в чем не бывало, уселся напротив Прямого. Глаза его были такие же чистые и по-детски наивные. Впору засомневаться: он ли это недавно так профессионально и быстро отправил бывалого рубаку Серегу Прямого в полный нокаут.
— Слушай, — обратился он к сержанту и кивнул на зажатый в руке сканер, — тут наши радиозакладки интересные сказки рассказывают. На северо-востоке эмчеэсовцы уже шарят, а на юге — невесть кто, и сдается мне, что это чехи. Голосов мало прошло и далеко от закладки, но, гадом буду — чехи.
— Откуда? — пожал плечами сержант. — Откуда они тут? Может случайность?
— Может быть, — согласился Охотник, — только кому, как не тебе знать, что нет в нашем деле случайностей. Да и навеяло это мне дурные воспоминания, вернее слухи, про одну особую команду. Слышал?
— Было, — согласился сержант, — слышал, но думал, брехня —в голове не укладывается.
— Ну, ты у нас известный альтруист, людям веришь, а я — так нет, — Охотник грустно улыбнулся и тонкие его пальцы выбили по столу дробь, на манер конского галопа. — Действительно, Серега, — продолжал он, — я с сержантом давно вместе. Он тонкой души человек и умный. Ты не гляди, что он такой крупногабаритный. А почему? Потому что с корнями. Это ведь так важно, Серега, быть с корнями. Я вот сам что? Я вот ученый, Серега. У меня и степень научная есть. Не веришь? Но не в учености дело — родства я не помню. Знаю отца, деда, а дальше — полный туман. Кто там нас породил — не ведаю. Беда это моя. А сержант наш происходит аж из древнего боярского рода, боярина Романа, известного героя Куликовской битвы. Помнишь монаха Родиона Ослябю? Из этого рода наш сержант и есть! Вот какие корни! Так вот, слушал я его, слушал, и понял. Пусть и не сразу, но понял.
Охотник с теплотой смотрел на сержанта, и не было в этом никакой фальши — настоящее искреннейшее чувство, давно позабытое, почти что уже незнакомое для Прямого. Он, испытывая лишь раздражение, скривился и спросил:
— Где ж тебя так много учили, юноша? Сколько тебе? Двадцать?
— Хорошо я выгляжу, факт, — широко улыбнулся Охотник, — для дела это большой плюс. Ну а возраст… Постарше я тебя, Серега, ненамного — на пару всего лет, но, факт, старше.
— Да врешь ты, — не поверил Прямой.
— Какая нужда? — Охотник пожал плечами. — Но паспорт показывать не буду. Я о сержанте продолжу. Он и мне сам это когда-то все рассказал. И многое другое еще. Знаешь, с ним поговоришь — легче становится. У нас ведь работа такая: искушений много. Можно денег много разом получить, немножко изогнуться, искривиться и разом хапнуть. Признаюсь, были и у меня соблазны. Но перевоспитал меня сержант. Факт! Я как вспомню про его корни, так и подумаю: а вдруг, и у меня так? Вдруг и я происхожу от Димитрия Донского? Или от князя Пожарского? Или от Суворова? Вдруг? Так как же я с такими корнями буду паскудство творить? Стыдно ведь. Этак, мои же предки от стыда в могилах перевернутся! А впрочем, пусть и нет у меня никаких таких предков, пусть просто Иван да Марья — простые мужик да баба. Но ведь и они вписаны в историю нашу — так что не вычеркнешь; кровью вписаны, потом, слезами, верностью. Как же после них паскудником и подлецом быть? Можно ли? Только если отречься.
— Да хрен бы с этой историей, — махнул рукой Прямой, — нас много чему учили: герои, мол, наши отцы и деды, жизнь светлую нам строили, себя не жалели. Потом перекрутили все: мол, все фуфло, никакие они не герои, а наоборот вовсе. Все это фуфло! Надо жить сегодня и сейчас. Живут же американцы, все у них есть. И наши, кто поумнее, живут. Вон, Черномырдин на один свой ваучер приватизировал весь Газпром, а мой тянул всего десять тысяч дореформенных. Вот тебе и история, вот тебе и власть. Надо брать то, что хочется, любой ценой брать. А если не дают — ломать хребты всем, кто мешает, и все равно брать силой. Я свою правоту по жизни знаю. Будет много денег — все куплю, и уважение куплю, и власть, если захочу.
— Не прав ты, Серега, — Охотник слегка улыбался, — и неправда твоя так очевидна, что просто лезет из всех дыр твоего куцего мировоззрения. Ведь учил ты историю, Серега, должен ведь знать, чем стоит любое государство и чем живет любой человек. Государство живет не золотом, не деньгами, а национальной идеей. Чем прочнее эта идея, чем ближе она к правде, к совести, тем она сильнее. Государство с такой идеей непобедимо. А расшатают идею, привнесут в нее неправду — глядишь и рушиться государство стало. Чтоб не рухнуло совсем, что надо делать? Правильно, очистить эту идею от неправды и опять вознести над народом. Чтобы вспомнили, осознали, чтобы поверили. Наша Россия всегда в лучшие свои годы имела православную идею. Отняли ее — вот и имеем то, что имеем. Пока не поймем, не исправится ничего у нас. А на деньгах одних ничего не построишь. Они сегодня есть, а завтра их нет, как говорится, по неблагоприятным погодным условиям. Вот так. История, Серега, интересная штука, в ней, если покопаться, можно отыскать много чего интересного.
Вот, например, жил в шестом веке до нашей эры в Малой Азии царь один. Крезом его звали. Не помнишь такого? Царствовал он над лидийским народом и был до безобразия богат. Так богат, что до сегодняшнего дня про самых состоятельных говорят: “Богат, как Крез”. Был он счастлив, как идиот, и не ведал никаких забот, пока однажды не пришел сильный, не знающий поражения враг; пока не взял в осаду столицу его богатого царства…
* * *
546 год до Рождества Христова. Малая Азия
Неприступные Сарды пылали. В это не верилось, но, увы, враг попирал ногами улицы великого города, грабил сокровищницы, безжалостно убивая всех лидийцев, от мала до велика. “Умерщвляйте всех! Живым мне нужен только Крез!” — так приказал царь Куруш из рода Ахеменидов, и орды мидян послушно следовали этому приказу…
Стоны и вопли несчастных жителей Сард достигали самого неба, но боги отвернулись от сына Алиатта. Исполнялось давнее предсказании оракула и гераклиды получали возмездие в пятом потомке Гигеса*. “Радуйся же, злосчастный Кандавл**! О, если бы Мелес*** обнес льва вокруг всех стен, если бы оказался менее самонадеян, Сарды вовеки остались бы неприступны…”, — таким размышлениям предавался Крез, бывший доселе счастливейшим из смертных и величайшим из царствующих. Как трудно смириться с грядущим низвержением с Олимпа — прав афинянин Солон!
Загрохотало… Это не гром. Это рушатся под напором варваров тяжелые дворцовые двери, это падают под ударами мидийских мечей последние царские телохранители… Сейчас, сейчас придет избавление… и скорбный путь в страну мертвых.
— Человек, не убивай Креза!
О, боги, кто это? Чей это голос остановил меч, уже занесенный над венценосной главой? Да это же царский сын, глухонемой Атис. Боги вернули ему речь, чтобы спасти жизнь отца…
Это были первые в его жизни слова, и это были его последние слова. Да и о чем ему теперь говорить? Разве восстанут по его слову пепелища поверженных Сард? Четырнадцать лет царствовал Крез, и четырнадцать дней продолжалась осада столицы. Как и предсказывал оракул, Крез начал войну и разрушил великое царство. Только это царство, увы, оказалось его собственным…
Пленного Креза представили пред очи надменного Кира, и тот долго рассматривал поверженного противника.
— И это великий Крез? — изрек он пренебрежительно и властно махнул десницей.
Креза, и с ним еще четырнадцать знатнейших лидийских мужей, возвели на гигантский костер, чтобы принести в жертву богам.
“Посмотрим, — чуть слышно шептал Кир, — есть ли у тебя божественные покровители. Быть может, кто-то из них вспомнит о твоем благочестии и избавит тебя от гибели?” Но небо безмолвствовало, и только сам Крез громко застонал и трижды произнес имя Солона.
— Узнайте, какое божество он призывает? — приказал Кир.
Переводчики кинулись исполнять повеление владыки, но пленник хранил молчание. Лишь после многих угроз он изрек:
— Я отдал бы все мои сокровища, лишь бы все властители мира могли побеседовать с тем, кого я призываю.
Эти слова передали Киру, и непобедимый мидянин потребовал дальнейших объяснений. И он услышал рассказ Креза, рассказ человека обреченного на смерть, под ногами которого уже занималось пламя…
— Я победил все народы по эту сторону Галиса, — начал Крез, — и не было города, способного по могуществу и богатству сравниться с Сардами. Многие мудрецы приезжали сюда. Приехал однажды и афинянин Солон. Я приказал показать ему все мои сокровищницы, и его глаза устали, так велико было богатство их. Потом, когда он в полной мере утолил свое любопытство, я спросил его: “Гость из Афин! Мы много слышали о твоей мудрости. Из любви к ней ты объездил множество стран. Скажи: встретил ли ты уже счастливейшего человека на свете?” Я был уверен, что гость сочтет меня таковым. Меня, который имел больше всех богатств, которого любили и почитали подданные, и власть которого простиралась на многие народы и земли. Солон же ответил: “Да, царь. Я видел самого счастливого человека — это афинянин Тел”.
Он объяснил, почему считает его таковым. По словам Солона, тот жил в цветущее для его города время, имел прекрасных, благородных сыновей, ему удалось увидеть, как родились и возмужали его внуки и ему была суждена славная кончина на поле брани, где его соплеменники одержали победу. “Кто же самый счастливый после Тела?” — спросил я, надеясь теперь услышать свое имя. Но тщетно. Солон называл другие имена: никому неизвестных Клеобиса и Битона… “Неужели ты ни во что ставишь мое счастье?” — изумился я. Но Солон ответил: “Крез! Человек — лишь игралище случая. Ты владеешь великими богатствами, и власть твоя не знает границ, но так ли благополучно окончится твоя жизнь? Удастся ли тебе сохранить все это, и будет ли счастье сопутствовать тебе до конца? Если так, то ты воистину счастливейший из смертных…” Так говорил Солон, и, признаюсь, мне его слова совсем не пришлись по душе. Я отпустил его, сочтя его мелочным и вздорным человеком, незаслуженно присвоившим себе славу великого мудреца… И как я ошибся! Я почитал себя самым счастливым, а в итоге потерял все и самой жизнью теперь уже не владею…
Между тем пламя поднималось все выше.
— Затушите огонь! — приказал Кир.
Но сделать это оказалось непросто. Огромная поленница, сложенная из сухих дров, вовсю пылала и не поддавалась усилиям слуг. Внезапно, при полном безветрии, сгустились тучи, и выпал обильный дождь. От низвергающегося потока воды костер тут же потух, и Крез был спасен. Это вспомнили о нем боги…
С этого момента до самого дня гибели Кира в сражении с массагетами, Крез оставался самым искушенным и мудрым советником великого мидийца. Судьба жестоко посмеялась над ним: он, прежде богатейший из смертных, потерял все, даже свободу, но взамен получил нечто не менее ценное, сделавшее его способным оценить, понять и принять образ мысли мудреца Солона…
* * *
Время тянулось медленно, ужас как медленно. Прямой лежал на нарах и изнемогал — от бездействия, от собственной беспомощности, от того, что никак не удавалось заснуть. Мысли набегали одна на другую, рождая в голове непролазные торосы… Что-то разладилось и в окружающем мире. Его целостность вдруг нарушилась, и прозрачные циклопические поверхности покрылись змейками бегущих трещин. Кое-где образовались настоящие прорехи, и оттуда выглядывал то Павел Иванович, то гримасничающая цыганка Папесса, а в одном месте просто резало глаз от ярчайшего сияния. Он взлетел вверх, приблизился — да, в этом мире он умел летать! — разглядел и даже в такой сумятице удивился: откуда здесь эта икона? Она же осталась там, в доме, что за болотом… Потом помчался вниз, пред глазами замелькали лица, целая вереница лиц, наклеенных, словно фотографии, на матовое стекло: Гриша Функ, следователь Генрих Семенович, его отец и даже директор школы Федор Васильевич… Лица были живые и смотрели на него с сочувствием и грустью. Ему это не нравилось, он хотел им что-то крикнуть, что-то недоброе, но по их глазам вдруг почувствовал опасность, которая с молниеносной быстротой надвигалась откуда-то сверху. Он отпрянул и совсем рядом, там, где он только что находился, с чудовищным свистом пронеслось нечто огромное и сверкающее, как отполированная ледяная глыба. Он рухнул следом и почти что догнал, успев рассмотреть, что это многогранный хрустальный шар, прежде чем тот ударился о землю и взорвался мириадами сверкающих брызг. Еще он успел заметить, что в каждой грани, как в маленьком зеркале, отражалось человеческое лицо, и это было его лицо…
Он проснулся, вернее, очнулся от краткого забытья, в которое провалился минуту назад. Странное дело: подобных вещей с ним раньше небывало. Разве что от чрезмерного пития. А “дурью” Сережа Прямой совсем не увлекался. Пробовал как-то, но неведомая сила словно бы оттолкнула его от опасной черты, за которой открывался бездонный провал.
Охотник сидел на том же месте в наушниках и слушал сказки радиозакладок. Сержант притащил из угла какой-то ящик и копался в его содержимом. Сержант… Прямой отметил, что не называет его больше “Кабан” — эта прозвище перестало вдруг увязываться с образом этого человека. Сержант стал ему даже симпатичен. Солдат с корнями…
Прямой вспомнил, как в детстве они играли в войну. Все хотели быть “нашими”, “русскими” и никто — “немцами”. Все хотели быть героями; жертвовали собой ради спасения друзей и презирали предателей. Кому-то иногда приходилось быть “предателем”, — этого требовал сценарий игры, — но как же все не хотели играть эту роль! Он презирал Саньку Плохиша, который чаще других был “врагом” и “предателем”, почему-то совсем не возражая против этого; играл он их даже охотно, с каким-то особенным артистизмом. Теперь Санька Плохиш — инженер, семейный законопослушный гражданин, одним словом — “наш”. А он, Сережа Прямой, кто он теперь? “Герой” или “предатель”; “наш” или “враг”?..
— Это точно чехи! — вдруг резко воскликнул Охотник, — Они засекли наши радиозакладки. Ищут нас, но, похоже, опасность прежде грозит эмчеэсовцам. Их пути вот-вот пересекутся. Надо им сообщить. Пусть вызывают свой спецназ.
— Решай сам, — спокойно сказал Сержант, — только ведь они срисуют нас, ты же выйдешь открытым текстом.
Рискнем, — Охотник уже настраивался на рабочую волну эмчеэсовцев, — а то Серега нас осудит. Вот, мол, скажет, лицемеры. Все про совесть говорят, а сами ребят подставили. Так Серега?
Прямой не ответил, а Охотник поставил точку:
— Поможем. Да и жалко яйцеголовых: покрошат их в капусту.
Через три минуты Охотник закончил. Он отрекомендовался командиром опергруппы местного райотдела и приказал всем, кто его слышит, вызывать спецназ и убираться к “едрене фене”, так как здесь действует банда вооруженных уголовников из лиц кавказской национальности. В эфире начался переполох: кто-то кого-то вызывал, посылал куда подальше, открытым текстом крыл матюгами. То же доносилось и с задействованных радиозакладок.
— Облачайся, — Сержант кинул Прямому бронежилет. Сам он уже завершал экипировку.
— Послушай, Сержант, — спросил его Прямой, — все вот это (он обвел рукой стены убежища), и дом за болотом, и закладки ваши — это что, ради сегодняшнего дня было сделано?
— Это учебная база и полигон нашего отдела, — ответил за сержанта Охотник. — Были нашими, теперь не достанутся никому. Но то, что для сегодняшнего дня пригодились — это ты верно подметил.. А сейчас мы выходим. Если здесь найдут — нам каюк. Могут и не найти, конечно, но рисковать не будем. Вам на северо-восток до озера Глухого. Оттуда до железки верст двадцать и все на восток. Я буду прикрывать. Потом догоню. Ну, на всякий случай, прощевай, брат.
— Прощай, — коротко ответил Сержант, — увидимся.
Они обнялись: огромный сержант и теряющийся под его руками маленький Охотник. Было это трогательно — по-настоящему, не так, как делает это братва, рисуясь и бравируя; по-мужски скупо, но предельно естественно.
— Прощай и ты, Серега, — Охотник улыбнулся и хлопнул Прямого по плечу. — Не забудь, о чем полковник просил. Пока Сержант рядом, вспомни, о чем требуется. Столько людей из-за этого лбы могут расшибить, а кое-кто уже и расшиб. Сделай, Серега, это не нам надо. Стране. Факт!
Прямой тут же сообразил, о каком полковнике речь. Генрих Семенович! “Полковник” — так его назвал тогда сам Охотник.
— А где этот ваш полковник? — спросил он, закрепляя на спине, выданный Сержантом вещмешок.
— Задницы наши прикрывает, — ответил Охотник. — Он всегда берет на себя самое трудное.
Экипированный Охотник выглядел достаточно внушительно: за спиной — пятнистый тубус “Шмеля”, на плече — короткоствольный “Бизон” с подствольным гранатометом, в открытой кобуре — пистолет “Гюрза”. Настоящая боевая машина! А сержант из-за габаритов смотрелся как готовая к осаде крепость: АК-105 за плечом, “Кипарис” и привычный “Стечкин” на поясе.
— С Богом, как говорит наш полковник, — уже на выходе пожелал всем Охотник. Сержант при этих словах перекрестился и кивнул Прямому:
— Идем…
Они вышли наружу под сумрачный еловый балдахин. День уже склонился к вечеру, но жара все держалась. Она тут же навалилась и схватила в тяжелые липкие объятья. Пот назойливо набегал в глаза, и Прямой не заметил, как растворился между деревьев легкий Охотник. Огромный сержант двигался совершенно бесшумно, как ловкий лесной зверь. Спина его маячила впереди, шагах в десяти.
Совсем скоро они услышали голоса. Сержант дал знак рукой, и они пригнулись к земле. Разговаривали трое: двое мужчин и женщина — все с эмблемами МЧС на комбинезонах. Они прошли совсем рядом и уже почти скрылись в ельнике, когда вдруг загромыхали выстрелы. Стреляли по безоружным эмчеэсовцам с флангов — по всем правилам линейной засады.
— Сволочи! — тихо ругнулся сержант и сдернул с плеча автомат. — Их похоже трое всего, я их срежу. Иди на северо-восток, — обернулся он к Прямому, — я догоню.
Рядом, метрах в тридцати, показалась крадущаяся фигура, приближающаяся к поверженным эмчеэсовцам.
— Чехи. Прав, был Лешка, чехи, — прошептал Сержант и взял чеченца на мушку.
А тот, подзывая кого-то, махал рукой. Вскоре подошел еще один и они, перекинувшись парой фраз на своем наречии, склонились над трупами.
— Тот, что подошел, Ваха, командир, — прокомментировал сержант.
— Ты что, — удивился Прямой, — понимаешь?
— Да, тихо, — сержант прижал палец к губам, — а ты чего еще здесь? Вали!
— Потом, — помотал головой Прямой, — успею.
— Где-то еще один, — чуть слышно сказал сержант, всматриваясь в ельник.
Опять послышался шум и голоса: кто-то, не скрываясь, бежал с той стороны, откуда давеча вышли эмчеэсовцы. Чеченцы тоже услышали и, вскидывая оружие, уже двинулись в разные стороны, к деревьям. Они только начинали движение, когда их и достали короткие очереди сержанта.
— Хрен вам, не уйдете, — выдавил он из себя вместе с воздухом сразу после выстрелов.
Один, похоже, действительно был срезан наповал, а второй, Ваха, оказался быстрее и успел нырнуть в кусты.
— Все! Уходим, — скомандовал Сержант.
Он пригнулся и бесшумно скользнул вперед, а позади тут же засвистели пули — это обнаружил себя третий затаившийся чех. Они успели выйти из зоны огня, и если бы Прямой не открылся, если бы не зашумел, споткнувшись о сухое дерево, то, может быть, они так и ускользнули бы. Но, увы, не вышло… Прямой сильно разбил ногу, ругнулся и слишком высоко поднял голову. Пуля ткнула его сзади в левое плечо и в незакрытую бронежилетом руку. Он кувырнулся через голову, ударился о ствол дерева и на мгновение отключился. Сразу открыл глаза. Рядом с колена короткими очередями лупил Сержант.
— Отползай в сторону, — не глядя, махнул он рукой, — Сможешь?
— Смогу, — прохрипел Прямой и тут же, стиснув зубы, пополз. Пули свистели прямо над головой. Судя по плотности огня, по ним стреляли уже несколько человек. Сержант, быстро передвигаясь с места на место, огрызался короткими очередями. Рядом громыхнуло, и тут же застрекотал новый ствол. Прямой почувствовал, что плотность огня вокруг резко уменьшилась.
— Быстро уходим, — крикнул Сержант, — Охотник нас прикрыл.
Двигаясь короткими перебежками, они оторвались, а сзади еще несколько минут громыхало. Потом стихло. Сержант замер и, прислушиваясь, поднял к небу лицо.
— Он выйдет, — будто заклинание, прошептал он, — он выйдет. Выходи, Леха, выходи…
Не замечая, что делает, Сержант сгреб горсть земли вместе с иголками и мхом, сжал так, что побелел огромный кулак, потом отпустил… Прямой это видел и почему-то вдруг вспомнилось, что вот так, горстью, бросают землю в разверзшуюся могилу, прощаясь с усопшим…
Они отошли совсем ненамного. Двигались все тем же густым ельником: огромные деревья и никакого обзора. Сержант — шагов на пять впереди, позади — Прямой. От болевого шока он почти что оправился, рана лишь слегка ныла и почти не мешала. Он шел и думал: про Леху Охотника, который только что прикрыл его своей грудью, а может быть и самой жизнью… Он расслабился и, верно, по этой причине практически пропустил момент нападения. Почти пропустил. Лишь в последнее мгновение, почувствовав движение воздуха сзади, пригнулся. Над головой промелькнул приклад автомата. Прямой резким движением развернулся и ударил нападавшего в солнечное сплетение, правда, без толку, потому что рука ткнулась в бронежилет и сразу онемела от боли. Зато другой его удар — короткий боковой слева — достиг цели и противник, что-то по-своему хрюкнув, рухнул вниз, где его настигла, пускай и онемевшая, но не потерявшая силы правая: кулак угодил прямо в центр переносицы, смяв гордую кавказскую горбинку и вогнав в мозг носовую кость.
В это время Сержант доламывал второго чеха — почти такого же большого, как и он сам. Первый неподвижно лежал на земле. Этот второй бился и пыхтел в могучих сержантских объятиях, но, похоже, силы были неравны. Что-то в нем хрустнуло и он, мгновенно обмякнув, рухнул вниз.
— Сержант! — прохрипел Прямой и сделал два шага навстречу…
Он хотел сказать что-то хорошее, возможно, просто обнять его, как недавно сделал это Охотник-Алексей, но не успел.
— Серега! — взревел Сержант и, вскидывая “Кипарис”, метнулся наперерез …
Все длилось буквально мгновение. Выступившая из-за дерева тень, которая для Прямого так и не успела стать человеком; вспышки… И тут же все закрыла широкая спина Сержанта, для которого вспышки в пламенегасителе АКМ обернулись в три пули, принятые на грудь, пусть и закрытую бронежилетом. Сержант ответил очередью из “Кипариса” и не промахнулся. Прежде чем он начал тяжело опускаться на землю, стрелявший в них чех был уже мертв. Он и остался в памяти Прямого лишь мгновенно мелькнувшею тенью…
Через минуту Сержант поднялся. Лицо его было бледным, из прикушенной губы сочилась кровь.
— Надо двигать, — сказал он тихо, но, как показалось Прямому, весьма решительно, — Сколько еще их позади?
— Как ты? — спросил Прямой. — Сможешь идти?
Сержант не ответил. Он просто повернулся и пошел, ступая сначала медленно и осторожно, но потом все прибавляя шаг. Лишь пару раз Прямой услышал тихий стон, будто бы прорвавшийся сквозь сжатые зубы. Или это ему только показалось?.. Где-то вдали тревожно кричала лесная птица. Надвигалась ночь и слегка затягивала небо серой, полупрозрачной косынкой, хотя в самую пору было бы примерить черный платок вдовицы. Эх, Алексей-Леша!..
Глава 4. “Идеже праведнии упокояются…”
Говорю же вам, что многие придут с востока и запада
и возлягут с Авраамом, Исааком и Иаковом в Царстве Небесном;
а сыны царства извержены будут во тьму внешнюю:
там будет плач и скрежет зубов.
(Евангелие от Матфея, глава 8, стихи 11-12).
Им повезло: от преследователей они оторвались. Прямой, как мог, поддерживал Сержанта, и странно было, что тот вообще стоит на ногах: похоже, что пулям удалось-таки преодолеть броню жилета. Сержант хрипел, и сквозь сжатые зубы по подбородку тоненькой струйкой сочилась кровь. Сколько же у него еще оставалось сил? Прямой чувствовал, что и сам далеко не в лучшей форме: раненая рука онемела, и хотя боль поутихла, от потери крови одолевала слабость. “Пора делать привал”, — об этом просила каждая клетка измученного тела. Да и о ночлеге не мешало бы подумать.
— Передохнем, — предложил Прямой и, присев на корточки, привалился спиной к сосне. Сержант молча опустился рядом.
— Помоги, — прохрипел он и стал освобождаться от аммуниции. Грудь под бронежилетом была черной от крови. Сквозь броню прорвались не все, одна только пуля, но, похоже, что рана была серьезной.
Сержант достал бинты и знаками — говорить ему явно было нелегко — попросил перевязать.
— Сейчас, — просипел он, когда Прямой, как мог, замотал рану, — пять всего минут. Он оперся затылком о смолистый ствол и закрыл глаза.
“Хорошо, пять минут”, — согласился про себя Прямой. Он скинул свой “броник” и перевязал себе руку. Ранение было сквозное, так — пустячок. Плохо, что рана все еще кровоточила. После перевязки он облегченно вздохнул и почувствовал, что тоже проваливается в сон. “Нельзя!” — попытался встряхнуться, но это было сильнее…
И тут же увидел, что лежит под склоном обрыва, а наверху стоят Сержант, его спаситель Сержант, и какой-то, смутно знакомый седобородый старик-монах. А Сержант, он опять совсем непохож на себя: со светлым, да нет — словно нарочно набеленным лицом, в белой до колен рубахе, вышитой красными петухами и, — опять? — с русой бородой. (Было, — удивляется Прямой, — ведь это уже, как будто, было?) “А он?” — спрашивает Сержант, указывая в его, Прямого, сторону. “Он, брате Романе, покуда останется, — отвечает монах, — для него все еще впереди”. (Кто останется? — ничего не понимает Прямой, и в тоже время, все-таки понимает: это он останется. А кто-то уйдет? Куда?)…
Прямой вздрогнул и, открыв глаза, зажмурился от яркого света: уже рассвело. (Вот тебе пять минут!) Рядом с ним на корточках сидел Ваха, тот самый чеченец из засады. (“Главный”, — как его определил Сержант). За его спиной стоял еще один с автоматом наизготовку. Всего двое — такая вот арифметика. Ваха смотрел на него спокойно и поигрывал зеркальными плоскостями огромного ножа.
— Слушай сюда, — сказал он по-русски без малейшего акцента, — если хочешь умереть быстро, без боли, то скажешь сейчас все: где документы, у кого и как нам их забрать. Иначе я буду тебя резать, как и того вашего третьего, который шкуры ваши прикрывал — на маленькие кусочки, очень и очень медленно.
Для пущей убедительности Ваха пощекотал острием у Прямого под подбородком, но тот и так понял, — не нужны были дополнительные аргументы, — что не шутит этот самый чеченец Ваха, сделает именно так, как сказал. Но, — странное дело? — он не испытывал сейчас ни малейшего страха, будто все это не с ним вовсе происходило. Чуть повернув голову, он посмотрел на Сержанта. Тот сидел неподвижно, и единственными признаками жизни были кровавые пузырьки, вздувающиеся над губами при каждом выдохе.
— Этот готов, — покачал головой Ваха, проследив его взгляд, — почти труп, но и ему поможем, чтобы не мучался. Поможем, Ахмет?
Ахмет что-то гымнул по-своему, явно соглашаясь. Он уже хотел и приступить, доставая из ножен кинжал, но Ваха, сделав знак рукой, остановил.
— Погоди Ахмет, если седой сейчас нам все скажет, то, может, и не будем их резать, а, Ахмет? Может оставим их, пусть живут, а?
Ахмет опять гымнул, но непонятно — одобряя или наоборот.
— Говори!— прорычал вдруг Ваха и рукояткой кинжала ударил Прямого в лоб. — Говори же!
Кровь хлынула в глаза, в рот и по подбородку вниз на грудь. Прямой вытер лицо рукой и почувствовал, как выжидающе напрягся Ваха, как подалось вперед острие его кинжала и ощутимо больно уперлось в ложбинку над грудной костью…
А над ухом назойливо жужжал комар, обычный неугомонный надоеда-комар, который никак не успокоится, пока его не прихлопнешь. И было это его жужжание настолько обыденным, что никак не верилось в возможную через мгновение смерть. “Как же это: он все также будет виться и пищать у самого уха, а я меня уже не будет? Чушь…” Ясное утреннее небо дарило нежную прохладу; лес, он так легко и спокойно, так умиротворяюще тихо шептал: “Не бойся, все будет хорошо…”, всем своим видом отрицая малейшую возможность беды. Прямой взглянул в глаза чеченца. Он ожидал увидеть там отражение сосновых стволов, зеленой хвои, быть может, краешка неба, но… не было там этого. Не было! Лишь пустота — чужая и безжалостная. Как и сами эти люди — совсем здесь чужие…
Все дальнейшее произошло настолько быстро, что в растерянной голове Прямого остался лишь какой-то длинный черный мазок, будто расплывчатая тень от промелькнувшего рядом тяжелого трейлера. За спиной Ахмета, все-таки доставшего кинжал и ловко поигрывавшего им между пальцев, вдруг, будто из ниоткуда, возникла огромная черная тень, и тут же в уши ворвался устрашающий медвежий рев. Огромная когтистая лапа, как тростинку, смела Ахмета в сторону… Мгновенно обернувшийся Ваха увидел перед собой распахнутую медвежью пасть, чудовищные клыки и ощутил зловонное звериное дыхание. Неизвестно, что он подумал в этот момент, успел ли он вообще что-либо подумать? По крайней мере, кинжал в его руке так и не превратился в грозное оружие, оставаясь просто зажатым там посторонним предметом. Медведь на мгновение устрашающе завис… но вдруг почему-то передумал завершать атаку. Еще через одно мгновение, легко коснувшись лохматым боком, словно пораженного столбняком Вахи, бурый лесной великан скрылся за деревьями.
Несколько мгновений, — все это длилось каких-то несколько мгновений, — но как все переменилось? Выбыл из игры Ахмет. Выбыл подчистую, потому что то человекообразное существо, которое копошилось неподалеку во мху, издавая нечленораздельные звуки, уже не было в подлинном смысле жизнерадостным любителем кинжалов Ахметом. Его невысокий горский ум словно странным образом лопнул и рассыпался по чужой земле, затерявшись среди густых стебельков мха и старых иголок хвои. И Ваха, бестолково шарящий глазами по окрестным кустам, все никак не мог прийти в чувство. Прямой привстал и осторожно высвободил из руки чеченца кинжал. В последний момент тот было попытался оказать сопротивление, но Прямой от души пару раз приложил ему по затылку. Ваха обмяк, и Прямой оттащил его к соседней молодой сосенке. Разоружив горца, он приковал его к дереву его же собственными наручниками. Убить его было легко, очень легко, но почему-то делать этого совсем не хотелось…
А дальше произошло еще нечто неожиданное: зашевелился и открыл глаза глыба-Сержант. Несколько секунд он осматривался, вникая в подробности ситуации, и, наконец, подал голос:
— Вот те раз, видно, проспал самое интересное, — он закряхтел и поднялся на ноги.
Да, рано его похоронил чеченец Ваха. Что попишешь — чужак, где ему вместить русскую широту! Сам же Ваха, вывернув шею, смотрел, не отрываясь на огромного русака, наверное, удивляясь, вот, мол, эти русские, и умереть как следует, не могут! Может быть, и не так он думал. Может, ругал на тарабарском своем языке распоследними словами, но, во всяком случае, делал это молча.
— Пойдем, — сказал сержант, — нам еще далеко.
— А эти? Как с ними? — поинтересовался Прямой и посмотрел в горящие глаза Вахи, словно пытающиеся даже и на расстоянии достать и спалить огнем ненависти.
— Да Бог с ними, — махнул рукой Сержант, внимательно разглядывая разгребающего руками мох Ахмета, — Что с этим парнем?
— Странное дело, — Прямой пожал плечами, — медведь откуда-то взялся, в самый, что ни есть интересный момент… Вот такая история.
— Занимательная, — согласился сержант. — Выходит, медведь нас спас? Вот ведь как! Не оставляет, преподобный своими молитвами. Моли Бога о нас, преподобный наш отче Сергие, — Сержант перекрестился и, ничего не объяснив, коротко распорядился:
— Надо идти, потом все обмозгуем. А они пусть остаются, пускай посидят тут. Оружие их заберем.
Напоследок, уже в удаляющие спины, Ваха, сотрясая стерегущую его сосенку, что-то прорычал на своем утробном горском наречии. Но это его проклятие так и осталось с ним рядом, лишь добавив яда в и без того изгаженный ненавистью воздух…
Они быстро удалялись. Прямой напряженно думал: рассказывать ли про Лешу-Алексея, про Охотника, которому по гроб жизни теперь обязан. “Нет, не стоит, — пожалел он Сержанта, — да и соврать мог чеченец. Мог, хотя, на правду похоже…”
У Сержанта же словно открылось второе дыхание. Он даже казался бодрым. “Может, и правда, — засомневался Прямой, — может быть, сгустил краски и рана не такая опасная? Дай-то Бог…”.
Отойдя с километр, они спрятали в приметном месте, под согнутой буквой “с” сосной, оружие чеченцев и часть ставшей теперь в обузу собственной амуниции. “Вернемся потом”, — сказал, будто пообещав кому-то, Сержант. Поначалу он взял такой темп, что Прямой едва поспевал, но постепенно шаг пришлось сбавить. Опять начался смешанный лес, идти стало труднее: потянулись кустарники и мелкие овражки. Через полчаса они подошли к ручью. Вода шумела где-то внизу, в глубине оврага, но обрыв был слишком крут, чтобы в этом месте спуститься. Минут десять они пробирались сквозь чащобу краем оврага, прежде чем обнаружили более-менее удобный спуск. Похоже, раньше тут была тропинка. Сержант вдруг зашелся кашлем, да так, что никак не остановиться. Он прикрывался рукой, но Прямой заметил на его ладони кровавые сгустки. “На характере держится, — понял он, и защемило сердце.
Они спустились и сразу приникли к воде, шумно перекатывающейся через явно искусственные запруды. Рядом прямо на берегу виднелись руины какой-то постройки. Каменное, сложенное из плитняка основание еще уцелело, а верхняя деревянная часть полностью обрушилась.
— Мельница, — отдуваясь прохрипел Сержант, раз за разом погружая лицо в ледяную воду, — старая подливная мельница. Плотина была и колесо. Под него шла вода и вращала вал, а тот приводил в движение механизм.
Прямой пригляделся и увидел на отдалении огромные каменные жернова, гигантские шестерни и валы.
— Откуда здесь мельница, в такой глуши? — удивился он.
— Люди… — Сержант оторвался от воды и перевел дух, — люди жили, вот и мельница.
“Люди, — размышлял Прямой, — тут жили люди. Мололи зерно, пекли хлеб и жили. Где хлеб, там можно жить…” Мысли ворочались с трудом, как будто прилипая одна к другой. Он вдруг вспомнил о вопросе, который долго вертелся на языке, но все никак не удавалось спросить.
— Сержант, — набравшись решимости, спросил он, — там, в Афгане, ты рассказывал как-то про семью пастуха. Ты тоже в них стрелял?
Сержант несколько помедлил, но ответил:
— Помиловал меня Бог, не назначили меня тогда. Не стрелял я.
— А если бы назначили?
— Не знаю, — искренне признался Сержант, — я просто не знаю. Но раз Господь отвел, значит не должно было этого быть.
Прямой будто бы облегченно перевел дух. Неизвестно отчего, но ему стало легче. Не оттого, что пожалел он каких-то там неизвестных афганцев. Нет. Просто вдруг рядом с Сержантом стало ему теплей и радостней. Радостней и теплей…
Сержант лежал на спине у самой кромки воды и тяжко дышал.
— Сергей, послушай меня, — обратился он вдруг к Прямому, — мне осталось недолго.
— Откуда ты знаешь? — попытался было успокоить Прямой. — Отдохнем и дальше двинем. Здоровья у тебя хватит…
— Нас многому учили, — не слушая его, продолжал сержант, — и работать на пределе сил тоже. Так вот, свой лимит я уже исчерпал. Ты вот что… Ты меня похорони. И имя, имя мое запомни — Роман. Лады?
— Да, — ответил Прямой, сразу вспомнив свои странные сны (ведь так и есть: Роман!).
— Вот и познакомились, — Сержант улыбнулся, — Хотя, будто год уж знакомы — столько всего накрутилось за это время. Ты, Сергей, вот что, ты доведи дело до конца, передай эти хреновы документы… что бы не зря, значит, весь сыр-бор. Лады? И еще одно сделай обязательно: в церковь сходи, отпевание по мне закажи. Имя мое теперь знаешь, оно только и нужно для отпевания. Господь все остальное Сам завершит. Обязательно сделай. Если про Лешку что узнаешь, — ну, что не жив, — тоже самое сделай. Лады, Сергей?
— Да, — пообещал Прямой, — только не понимаю я ничего в этих церковных тонкостях.
— Все узнаешь, попомни, что Лешка тебе говорил. А сейчас пойдем, пока еще могу. Можно и тут, конечно, помирать, но, чувствую, надо идти, надо…
Это самое “надо” и двигало ими. Час, два… а может быть и не час, и не два, а всего каких-нибудь пятнадцать минут? Прямой просто забыл о времени. Он еще никогда не жил с таким напряжением сил, на краю физических возможностей или, скорее, за краем. Он уже не думал о том, что сил не осталось, просто раз от разу переставлял ноги, поддерживал норовящего вот-вот упасть Сержанта и приближался к какой-то неведомой ему цели. Шаг за шагом…
А в голове, словно колесо обозрения в ботаническом саду рядом с зеленым театром, только обратным порядком, раскручивалась спираль времени. Он перескакивал от одной раскачивающейся кабинки к другой, и с каждой открывался свой временной горизонт. Он всматривался в эту знакомую, полузабытую даль. Все это было, было…
* * *
Ретроспектива. Сергей Прямков.
Боксом он стал заниматься с четырнадцати лет в пику отцу с его репутацией и партийным авторитетом. Добился неплохих результатов и дважды был чемпионом области среди юношей…
Ему нравился бокс, и ему нравилось быть настоящим мужчиной. Часто он подолгу рассматривал в зеркале свое лицо и старался придавать ему жестокое, безжалостное выражение, свойственное, как думалось ему, настоящим мужчинам. Он любил свое лицо: выразительные темно-серые глаза, красиво очерченный прямой нос, твердый волевой подбородок… И только жесткости, жаль, было пока маловато (это придет позднее, после армии, где на одной из тренировок ему свернут на бок нос, и после зоны, где его характер действительно затвердеет и наполнит металлом голос и взгляд). Он хотел быть таким, как Рэмбо, как другие герои любимых боевиков, потоком обрушившихся на постсоветскую молодежь…
Все было “понятно и просто”: прав всегда сильный, поэтому он, имеет право на суд, расправу и власть; любое зло оправдано, если совершается во имя важной цели; каждый имеет право на месть, на удовольствия, на богатство… Как нелепо на фоне всего этого выглядели прежние, советские росказни: искренность, взаимопомощь, патриотизм! Свое, родное стало казаться ему ненастоящим, каким-то притворством, ложью (оттого, вероятней всего, что ассоциировалось с пустыми разглагольствованиями отца, которые он в детстве просто терпеть не мог). Забылись или, скорее, припорошились в памяти толстым слоем пыли и детские прогулки с сестрой Евгенией по древнему Пскову, и его манящие тайны, и его чудесная история. “Другое дело — Америка… А здесь? Ему грезились аппетитные гамбургеры, румяные Санта-Клаусы и размахивающая гигантской рукой монументальная железная тетка-Свобода. Романтика! “Там все просто, красиво и правдиво. Там свобода, деньги, там сильные мужики и красивые женщины…”
А тут, на тебе — армия! Впрочем, служил Сергей в спортроте Черниговской дивизии, дислоцированной прямо в его родном городе. В этом, Бесспорно, поучаствовал его отец, но об этом Сергей предпочитал не думать: не хотелось вечно быть обязанным отцу — надоело! Впрочем, отрезанным ломтем он еще не был. После армии года полтора работал, как все, на заводе — на этом настоял отец. Одновременно заочно учился в институте физкультуры, занимался своим любимым боксом и не успел еще нажить вредных привычек. В двадцать два выполнил норму кандидата в мастера спорта. На этом, впрочем, его спортивная карьера и остановилась.
Именно тогда его заметил и приблизил к себе Павел Иванович Глушков — известный в прошлом спортсмен, ныне тренер и, одновременно, преуспевающий предприниматель. Успех его предпринимательства в ту пору крылся, собственно, не в коммерции, а подле нее: он оказывал кое-какие услуги, кого-то прикрывал от рэкета, вышибал долги, давал крышу каталам, ну и прочее подобное. Для этих целей он сколотил несколько бригад из молодых спортсменов, в одну из которых и вошел Сергей Прямков. Он быстро (благо, внутренне был к этому готов) усвоил понятия воровского братства и через пару лет стал уже Прямым — уважаемым среди братвы бригадиром и почти что другом Павла Ивановича — Паши Крюка. Мечты о красивой жизни начинали, похоже, сбываться…
В это время Прямой занимался вывозом цветных металлов в Прибалтику, пытаясь поставить под единый контроль весь этот, по большей части, стихийный процесс. Тогда в городе развелась масса самостийных предпринимателей, работающих каждый на свой страх и риск. Дело было весьма прибыльное: покупали на заводах и заводиках за сущие гроши медь, алюминий и тут же перепродавали барражирующим по псковщине в поисках добычи эстонцам дороже в десятки раз. Настоящей границы в полном смысле еще не было, дороги и перевозки контролировали менты, а с ними не мудрено столковаться. Бригада Прямого отлавливала таких предпринимателей-одиночек и, в зависимости от ситуации, отнимала все, или почти все в виде налога. Еще… Еще занимались самостоятельным вывозом крупных партий цветмета прямо в Эстонию, поставками туда же бензина, кабельной продукции и редкоземельных металлов. Сначала это были машины, потом вагоны, десятки вагонов…
Задумывался ли он о сути своих занятий? Безусловно. Поначалу его терзали смутные угрызения совести, хотелось все бросить, вернуться в спорт. И отец первое время возмущался таким повсеместно-неприкрытым расхищением национальных богатств (социалистической собственности, как он по старой привычке все это именовал), но вскоре сам приобщился к махинациям областной администрации с вывозом нефтепродуктов, вляпался, что называется, по самую макушку, однако в итоге прилично на этом заработал. Оправдывался тем, что все равно, мол, все летит под откос: страна, народ, идеалы… Мол, там наверху хапают никого не стесняясь, а чем они, которые все это создавали, хуже?
Но не пошли отцу впрок неправедные капиталы Запил, завел молодую любовницу, потом потерял службу, и все время без оглядки транжирил деньги. Мать терпела, она привыкла терпеть, куда, мол, в такие годы разводиться. Раньше было проще, можно было пожаловаться, например, в бюро обкома, и товарищи образумили бы “заблудшего товарища”. Сейчас не было такой инстанции и отец пропадал, занимаясь каким-то мелким посредничеством.
Сергей не вмешивался, возможно в глубине души даже испытывая мстительное удовлетворение, да и своих проблем было по горло. Он быстро привык к легким большим деньги, к уважению и страху к его персоне со стороны окружающих (теперь он был для многих своеобразным идеалом крутизны, этаким Рэмбо в местном масштабе), к роскошной жизни, хорошему автомобилю (чем не Америка?) — все это оказалось гораздо весомей укоров совести. Когда в первый раз он угодил в Псковский следственный изолятор, никаких мук раскаяния он уже не испытывал, лишь досаду, что попался, злость и решимость любой ценой продолжать идти выбранным путем.
Отсидев пару лет, вышел и сразу окунулся в прежний водоворот. За это время многое переменилось. По стране прокатилась волна бандитских войн и разборок, обильно сыплющая пулями по сторонам и особенно в сторону верхушки криминалитета. Часть этих пуль долетела и сюда, в древний Псков, смахнув с шахматной доски известного местного авторитета Гапона. Кое-что теперь изменилось и в жизни Паши Крюка. Теперь он превратился в уважаемого всеми коммерсанта, владельца ресторана и двух небольших заводов, а также десятка магазинов и целой кучи торговых палаток в разных концах города. Он стал безупречен в одежде и манерах. И откуда только взялось? Его лицо, и без того мужественное и волевое, просто излучало силу и уверенность в себе. В его империи, — в ее силовых структурах, — нашлось место и для Сережи Прямого, который на зоне заматерел, приобрел жесткий стальной взгляд и отточенный, убойный удар правой. Да, примерно тогда же женился он на молодой красавице Алле, победительнице каких-то там местных конкурсов красоты. Прожили они, правда, недолго, не более полугода: у внешней смазливости всегда больше минусов, нежели плюсов.
А Пашины аппетиты росли. Ему — на удивление — всегда и всего было мало. Вирус жадности расплодился в его организме и сковал немощью доселе быстрый и расчетливый ум. Не думая о последствиях, он бесцеремонно потеснил очень влиятельных людей и верно оттого угодил однажды в полосу зыбучих песков, через которые ему, Павлу Ивановичу Глушкову, преуспевающему и достигшему, казалось бы, самых высот, пройти было уже не суждено…
Все началось на том злополучном обеде в одном из лучших “кабаков” города. При желании, Сергей и сейчас мог возобновить в памяти вид этого, небывало роскошного даже для их круга, стола. Чудный, штучной работы фарфор, привезенный явно специально для этого вечера, потому как не мог он тут быть постоянно. Серебряные вилки, ножи, чайные ложечки, блюда для пирожных… Кто-то все это сюда доставил для единственного застолья, что бы показать его значимость и важность. Чудеса! Да что говорить, люди-то, действительно, были самые-самые. Среди них несколько бледновато выглядели заместители губернатора, да и сам Павел Иванович как-то потускнел и померк, словно мельхиор в сравнении с серебром царского сервиза.
Гостей потчевали паштетом из голубей, седлом барашка, дичью, икоркой и экзотическими моллюсками. Из вин подавали “шабли”, “го-барсак”, “вейндерграф” — это после холодного, а после рыбных блюд — “бургундское”, “макон”, “пети-виолет”, затем “шампанское”; после жаркого — “мускат-люнель”. “Бургундское” слегка подогревали в горячем песке, а “шампанское”, как водится, подавали в больших металлических вазах, наполненных льдом. После фруктов был кофе и сладкие ликеры. Почему-то запомнились безупречно накрахмаленные салфетки, сложенные различными фасонами в виде канделябров, кардинальских шапок и пирамид. Целое их войско блистало белизной в начале обеда, а в конце все они превратились в безобразных уродцев — скомканных, грязных, с самыми немыслимыми оттенками. Они будто вывернулись наизнанку, обнажив отвратительные лиловые внутренности, впрочем, равно так же, как и сами использовавшие их персонажи “дружеского” застолья…
В конце этого-то вечера в курилке и состоялся тот разговор с важным господином из Санкт-Петербурга. Невысокий, лысоватый, лет под шестьдесят, — такой сидел бы да сидел дома с внуками, — но его пронзительные, колючие глаза так и прошивали Сергея насквозь, пришпиливая к отделанной мореным дубом стене. Чуть поодаль стояли два телохранителя. Одного их них Сергей немного знал по соревнованиям: боксер, мастер спорта международного класса, чемпион Европы; второй, судя по комплекции, борец-тяжеловес. Но оба — не молодые качки, как у Паши, а опытные матерые волки. Такие сами могли бы быть маститыми бригадирами.
Да, у этого господина чувствовался высокий класс. Это следовало и из его поведения: он не крутил вокруг да около, не темнил, но весьма прямо выказал свое неудовольствие и способ его устранения. Предметом этого неудовольствия был Павел Иванович Глушков, а способом… он, Сергей Прямков. Нет, тогда Сергей не дал своего согласия, уж слишком все было неожиданным. Хотя где-то на границах сознания это согласие уже смутно присутствовало… И укрепилось, когда они с Пашей возвращались домой на его, Паши, шикарном “Мерседесе”. Павел Иванович нервничал, он ведь был умный человек и чувствовал, что что-то не так. Он, может быть, даже и нашел бы верное решение, — и наверняка нашел бы! — если банальная жадность не затуманила бы мозги. Ведь понимал, что пытается отхватить слишком много от общего пирога, понимал, чем это чревато, но не имел силы себе отказать.
— Слушай, Сережа, — сказал Павел Иванович задумчиво, пуская красивые колечки сигаретного дыма (он всегда называл его именно так — “Сережа”, и никогда — “Прямой”), — а ведь не хрена они нам не сделают. Кто кроме нас сможет всем хозяйством управлять и обеспечивать порядок? У меня все концы. Ты как думаешь? Опять же, в общак кое-что мы даем. Нет, я слабины не дам. Меня не свалить… — и вдруг неожиданно: — А устрицы сегодня, по-моему, были не свежими, ты не находишь?
Сергей согласно кивнул, то ли действительно подтверждая не первую свежесть устриц, то ли иллюзии Паши на счет собственной неуязвимости. А скорее всего, он просто все более и более уверялся в мысли, что это, действительно, начало конца его всемогущего патрона. Он смотрел на Павла Ивановича, на то, как пепел с забытой в руке сигареты засыпал его дорогой смокинг, и думал, что можно, конечно, сейчас все рассказать о коварном предложении питерского гостя, но только что изменится после этого? Сам заказчик для них был совершенно вне пределов досягаемости. А Павел Иванович все равно не поступился бы, упираясь как бык до конца…
Он думал об этом на протяжении целой недели. Время Павла Ивановича Глушкова кончилось! Для Сергея это стало окончательно ясно. И если не он, то кто-то другой все равно сделает эту работу. Но не понятно при этом, останется ли для него самого место в этом городе и в этом мире? Да, ему этого не хотелось, слишком многим он был обязан Паше, но выбор был не богатый: или он сам, или Павел Иванович Глушков, пусть и благодетель, но человек чужой и не такой уж для него незаменимый. Итак, он согласился. Через две недели состоялась та самая роковая поездка на лесное озеро в глухой гдовский лес…
* * *
Где-то рядом звонил колокол. Редкие, чуть слышимые удары доносились с северо-востока. “Деревня, не иначе, — решил Прямой и прикинул, — километра два. Не осилим…” Но кое-как они все-таки брели. Колокол замолчал, и Прямой шел наугад по выбранным ориентирам, надеясь, что не очень-то отклонится в сторону. Когда стало совсем уже невмоготу, по его расчетам, они прошли метров шестьсот-семьсот. Значит оставалось еще дважды по столько же. “Нет, не выдюжим…” И вдруг опять бухнул колокол, один единственный раз, но совсем рядом, где-то за ближайшими деревьями. Именно там обнаружилась полуразрушенная каменная ограда, а за ней — покосившиеся кресты и надгробные камни. Лес плавно перетекал через этот поросший травой плитняковый хребет и заполнял собой старый и, как показалось сначала, давно позаброшенный погост. Лишь деревья тут были выше и толще, да пожалуй, постарше, — сплошь усаженные пятнами вороньих гнезд. А ограда давно уже превратилась в часть ландшафта, придавая месту таинственный вид. Чуть впереди виднелась сложенная из такого же плитняка арка ворот, крытая щипцом на два ската.
Они остановились у открытого полукруглого проема с отбитой и осыпавшейся, по большей части, штукатуркой. Распахнутые внутрь тяжелые решетчатые створы красивой художественной ковки, давно вросли в землю. “Экая старина!” — подумал Прямой и тут же заметил красную славянскую вязь, идущую полукругом поверху каннелюра арки. Буквы были стилизованы и достаточно легко читались, складываясь в не очень ему понятную фразу: “Помяни нас, Господи, егда приидеши во царствии Твоем”. А выше этого прошения, написанного, похоже, от лица всех здесь лежащих, в простом деревянном киоте под стеклом висел образок Спасителя, к Которому собственно и обращены были эти слова… В глубину кладбища вела мощеная камнем дорожка, на некотором отдалении упирающаяся в маленькую одноглавую церквушку под четырехскатной голубой крышей. Перед ней — чуть приподнятая над землей паперть; справа — невысокая двухпролетная звонница и один всего небольшой колокол на ней. Он слегка раскачивался, будто кто-то только что отзвонил. Да так, скорее всего, и было, они ведь и шли именно на этот звон. Только теперь у храма никого не было заметно…
— Вот и пришли, — сказал Сержант (точно он!), но так глухо, будто откуда-то со стороны.
Прямой вздрогнул и посмотрел на Романа. Тот все еще пребывал в бреду. Лицо его было искажено гримасой невыносимой внутренней боли, глаза полузакрыты, а губы двигались и что-то шептали, что-то несвязное и непонятное. Но все-таки это именно он сейчас произнес эту вполне осмысленную фразу “вот и пришли”, — будто поставил некую точку в своей собственной судьбе.
— Куда пришли? Ты что-нибудь знаешь? — спросил Прямой, вглядываясь в лицо Сержанта.
Но тот не ответил, и Прямой увлек его в сторону храма. “Кто-то же должен там быть? Кто-то ведь только что звонил?”. Под плотный раскатистый аккомпанемент местных чернокрылых насельниц-ворон, — и откуда их столько? — они медленно шли по центральной аллее погоста. Здесь, верно, хоронили самых знатных и состоятельных людей. По крайней мере, богатство надгробных памятников, на удивление великолепно сохранившихся, предрасполагало так думать.
“Его высокопревосходительство, Генералъ от Кавалерии Петръ Борисовичъ Милославский, 1812–1885… Действительный тайный советникъ Иванъ Андреевичъ Богданович, 1825–1889… Его высокопревосходительство, Генералъ-Фельдмаршалъ Владимир Георгиевич Шереметев, 1791–1854… Оберъ-Берггаутманъ Фридрихъ Карловичъ Зедделеръ, 1799–1864…”, — Прямой не разбирался в этих титулах и званиях, но показались они ему очень высокими, уж больно основательны были постаменты, да и сами, утвержденные на них каменные и кованые железные кресты.
Направо и налево разбегались узкие дорожки, но уже не мощеные, а земляные и хорошо утоптанные. “Кто же здесь ходит-бродит в такой глуши? — с сомнением подумал Прямой. — И откуда здесь, в конце концов, все эти генералы?” Тут же взгляд его уперся в большую бронзовую фигуру на тяжелом гранитном камне: военный в полный рост с аксельбантами, эполетами и в треуголке. Под ногами надпись: “Его превосходительство, Генералъ-Майоръ Николай Ильичъ Голенищевъ-Кутузов”. На другой стороне камня было выбито: “Упокой, Господи, душу раба Твоего, идеже вси святии упокоеваются”.
“Неужели тот самый? — изумился Прямой. — Хотя нет, того звали иначе, да и похоронен он в Питере. Возможно, родственник? Мистика чистой воды…”
Что-то странное было в этом дворянским некрополе, с его фельдмаршалами, генералами и тайными советниками — в этакой-то глухомани… Пожалуй, странной была сама возможность его здесь существования. Странной и сомнительной! Но, тем не менее, все выглядело реально: деревья, кусты черемухи; отполированные подошвами ног камни на дорожке, о которые сейчас то и дело цеплял ботинками раненый Сержант; церквушка, явно нуждающаяся в косметическом ремонте, что так бросалось в глаза при приближении; кружащееся над деревьями воронье. “Все нормально, — шептал сам себе Прямой, — чего не бывает в жизни? Мало ли, что...”
Вдруг с протяжным скрипом отвернулась одна из створок тяжелой церковной двери, и на паперть вышел маленький седенький священник в потертом черном подряснике и ветхой скуфейке. Был он худенький и пряменький, как жердочка, с длинной, но совсем реденькой бородкой. А глаза его, на удивление ясные и просветленные, смотрели с теплотой и любовью. Он кивал головой, будто бы давно ждал их, вот, наконец, дождался и — рад радешенек. И, похоже, что на самом деле так и было…
— Здравствуйте, мои дорогие, — сказал батюшка высоким стариковским фальцетом, — хорошо, что пришли. Кому церковь не мать, тому Бог не отец...
— Благословите, батюшка, — это попросил Роман, пришедший вдруг в совершеннейшее сознание. Он распрямился, и Сергей с удивлением почувствовал, что Сержант уже более не опирается на его плечо.
— Бог благословит вас, дети, — перекрестив их, сказал священник. — Житие мира сего изменчиво и подобно пишущему некоторые только слова на листе; и имеющему возможность, когда пожелает, прибавлять к ним и убавлять, и делать перемену в буквах…
— Батюшка, помогите, — не совсем вежливо прервал его Прямой, — товарищ мой умирает, помочь ему надо, плохо ему…
— Хорошо, хорошо, мой дорогой, — сказал старец и, приблизившись, коснулся руки Романа. — Ему хорошо, он сейчас счастливый…
“Ненормальный он, что ли?” — подумал про себя Прямой, а старец уже продолжал:
— Жизнь будущая подобна рукописаниям, начертанным на чистых свитках, запечатанных царскою печатью, в которых нельзя ничего ни прибавить, ни убавить. Поэтому, пока мы в жизни сей, и пока имеем власть над рукописанием жизни своей, постараемся сделать в нем дополнения добрым житием, станем покаянием изглаждать в нем недостатки прежнего жития. Ибо, пока мы в этом мире, Бог не прилагает печати ни к доброму, ни к худому, до самого часа исшествия от земной жизни. Как сказал святой Ефрем, подобает нам размыслить, что душа наша подобна готовому кораблю, не знающему, когда подует на него ветер, и воинству, не ведающему, когда протрубит труба бранная … Поэтому должно нам приуготовляться и снаряжаться пред оным грозным днем, пред этим мостом и пред этой дверью нового века. Пойдем, сыне, под святую церковную сень к святому и избранному стаду Христову, к обществу избранных Божиих. (“Да нет, он точно не в себе!” — опять подумал Прямой).
— Батюшка Алексий, это же вы, — растерянно произнес Роман, — Как? Почему вы здесь?
— Пойдем, сыне, на аналое ждут Крест и Евангелие, Сам Спаситель стоит и рцет: “Приди ко Мне, труждающийся и обремененный странник, и Аз упокою тебя”, — старец увлек за собою Романа и тот послушно пошел, как овца за пастухом. Это выглядело именно так, несмотря на миниатюрность священника и огромные габариты Сержанта.
— Постойте, — крикнул Прямой, — где тут врач? Я за врачом…
— Ты побудь тут, мой хороший, — ласково попросил, обернувшись к нему священник, — посиди там, на лавочке, — он указал рукой куда-то в глубь погоста. — Потерпи чуть-чуть.
— Ладно, — отчего-то легко согласился Прямой, — я подожду…
Он и вправду пошел в ту самую сторону, куда указал старец. Дорожка была совсем узкая, и ему приходилось раздвигать кусты бузины и обильной сирени. Кивали с могилок разноцветными лепестками анютины глазки и желтоглазые ромашки; потрясал красными метелками чернобыльник, атакуя обоняние своей вязкой горечью. А вороны, они каркали здесь так надрывно и тревожно, будто боялись, что вот-вот раскроется какая-то самая важная тайна их птичьего племени, доселе неизменно ими хранимая…
Прямой лишь скользил взглядом по крестам и надгробным камням, но то и дело, как за некие зазубрины, цеплялся за что-то мыслью. “Что, что такое?” Наконец это “что-то” прояснилось и обозначилось. Уж очень знакомыми были имена здешних покойников, просто невероятно знакомые! “Ситин И.Г. — это же дядя Ваня, их сосед по лестничной площадке, бывший ответственный работник горкомхоза, умер лет десять назад… Буднякова К.Л. — это тетя Клава, старшая сестра его матери, умерла от рака три года назад… Ощепков Е.Г. — а это учитель рисования из их школы, много лет назад погиб в автокатастрофе… Акимов С. Н. — это… — кто же это? — ах да, капитан Акимов, его комбат, значит, и он умер? Не знал… Но кто, Боже, кто же мог собрать их всех здесь? Это просто немыслимо…” Кое-какие фамилии было не вспомнить, но и они все равно были смутно знакомы. Если чуть-чуть подумать… “Ой…” — это его случайно вырвавшееся междометие, как легкий снежный комок, ударилось об очередную гранитную плиту и рассыпалась на горсть маленьких безпомощных белов. А с этой самой плиты, улыбаясь, смотрел Павел Иванович Глушков… “1951–1996”, — значилось на камне (и правильно значилось!).
— Опаньки… — это все, что смог выдавить из себя Прямой.
Он медленно опустился на удачно подвернувшуюся скамейку, посмотрел в такие радостные Пашины глаза и мысленно упрекнул: “Ты же говорил, что не увидимся больше?” — “Так это ж ты сам меня здесь нашел”, — не замедлил ответить Павел Иванович. Голос его прозвучал также безмолвно, как и вопрос Прямого, но все равно казалось, что исходит он со стороны гранитного камня, как бы именно из Пашиных уст. “Ты сам ко мне пришел, — продолжал Павел Иванович, — и это, знаешь, приятный сюрприз”. — “Как ты?” — спросил Прямой и удивился глупости такого вопроса. Но Павел Иванович охотно ответил: “Неважно, друг мой. И это еще мягко сказано” — “Ты знаешь, — попросил вдруг Прямой, — ты прости меня, я все думал в последнее время и… я не должен был этого с тобой делать. Прости!” — “Да я уже тебе говорил, что не сержусь. Да и за что? Я же был такой дрянью, другого и не заслуживал”. — “Ну, ты все равно прости, чтобы мне спокойней стало”. — “Да простил я, только что это мое прощение? Спокойствие твое не от меня, брат, зависит. Ты сам скумекай, как тебе чистым выйти. Тебе еще можно, время пока еще есть…” — “Что можно? Что мне еще можно?” Но Павел Иванович больше не отвечал. Он все также улыбался с фотографии, но теперь уже при полном молчании. Прямой посидел еще минутку и встал.
— Прощай, раз так, Паша… — он повернулся и, не оглядываясь, пошел дальше в глубину погоста, явственно ощущая затылком прощальный взгляд Павла Ивановича Глушкова…
Кустов и деревьев вокруг стало поменьше, только деревья отчего-то построжали и вытянулись. Куда-то задевалось беспокойное воронье. Повисла такая густая тишина, что Прямой, боясь ее порушить, шел так, словно осторожно раздвигал впереди себя воздух, стараясь ступать ногами, как можно мягче. Он вдруг заметил, что над могилками совсем исчезли надгробные камни, и пошли сплошь одни деревянные кресты. Одинаковые, такие, как продают в магазине комбината благоустройства: невысокие, обожженные или покрытые морилкой. На каждом кресте висели одного размера фотографии. И холмики тоже были очень похожие, только некоторые — совсем свежие. Он прошел еще немного и замер у самого свежего. Да, сегодня воистину был день сюрпризов! Его взгляд уткнулся в фотографию следователя Генриха Семеновича, в военной форме с погонами полковника. Подписи не было, но это точно был он — полковник, их полковник, так любимый Охотником Алешей и Сержантом Романом…
* * *
Ретроспектива. Полковник Сергей Иванович Кузьмин
“Полковника” он получил в девяносто шестом, после той мучительно-тяжелой операции по ликвидации группы Султана Сулейманова. “Полковника” и “Орден мужества”, который сын потом старательно примерял на свою куртку. “Успеешь еще навоеваться! – сердилась на сына жена Маша, — Пятнадцать тебе уже, а много ли ты отца дома видел? И ты так хочешь? У него все командировки…” – “Полно тебе, Маша, — успокаивал Кузьмин, — отпуск вот дали, — целый месяц на даче просидим. Обещаю! Телефоны все отключим. Ящик почтовый снимем и — на чердак!” Ей хотелось верить, но так редко выходило, чтобы Кузьмин, и целый месяц дома. Увы!
С конца восьмидесятых группа Кузьмина занималась этническими преступными группировками. В начале девяностых они участвовали в ликвидации группировок Руслана Атлангериева, братьев Таларовых. Позднее — в деле “чеченских авизо”, ущерб от которых, по подсчетам специалистов, был вполне сопоставим с суммой всех предоставленных России зарубежных кредитов. В Москве же к 1995 году под “крышей” чеченцев находилось не менее тринадцати довольно известных банков. Их базовыми точками в Центральный округе были — гостиницы “Россия”, “Золотое кольцо”, “Москва”, рестораны “Розек”, “Лозания”, казино “Габриэла”; в Северном округе — гостиницы “Молодежная”, “Восход”, “Аэрофлот”, “ЦСКА”, ресторан “Таджикистан”, кафе “Лихоборы”… То же самое в Восточном, Северо-Восточном и других округах столицы.
Весной девяносто пятого они накрыли в Москве банду Сулейманова, специализировавшуюся на взятии заложников из мирных граждан. Действовали бандиты нагло и бесцеремонно. На их счету было не менее сотни захватов. Преступники отличались особой жестокостью и цинизмом, многие заложники были убиты. Эту группировку долго и упорно разрабатывали, чтобы накрыть сразу всех. А они ускользали, — похоже, кто-то из Конторы им сливал информацию. Пришлось на ходу менять тактику, секретиться даже от многих из Конторы. Сам Сулейманов подолгу пропадал в Ичкерии, потом возвращался за живым товаром, опять исчезал… Это длилось больше шести месяцев. Потом их все-таки взяли в гостинице “Берлин”, что в Юго-Западном округе. Взяли удачно, без потерь в личном составе, но Сулейманову с несколькими подручными удалось скрыться. Вскоре они всплыли в Ичкерии в зоне боевых действий под крылом полевого командира Асланбека Гериева. После перепроверки этой информации их группа отбыла в Чечню…
“Шестьдесят пять боевиков убиты в ходе боя у чеченского населенного пункта Центорой. Федеральное подразделение уничтожило три долговременных огневых точки и лагерь боевиков, зенитную установку и миномет. Были освобождены двадцать четыре заложника. Захвачены крупнокалиберный пулемет, станция космической связи, боевая разведывательная машина десанта и автомашина УАЗ с боеприпасами. В ходе операции российские военнослужащие потерь не понесли”.
Никто из читавших эту военную сводку, кроме, разумеется, узкого круга особо осведомленных лиц, не подозревал, что этих самых “не понесших потерь российских военнослужащих”, насчитывалось всего-то десять человек, и были они, собственно, вовсе не военнослужащими, а специальной группой ФСБ — профессионалами высокого класса, действующими быстро, слаженно и хладнокровно. В операции особо отличились капитан Алексей Круглов (оперативный псевдоним “Охотник”) и капитан Роман Лукин (оперативный псевдоним “Сержант”).
Асламбек Гериев, Султан Сулейманов и большинство из их окружения были уничтожены, заложники освобождены…
Так было всегда, когда им противостоял враг. Враг как враг, пусть жестокий, пусть безжалостный и циничный… но враг. А когда и не друг и не враг, а… коллега? Через два года на Ставрополье такой вот коллега из местного управления в непринужденной беседе предложил Кузьмину не больше не меньше, как стать предателем. “Нужно смотреть на вещи шире, — говорил он вольготно развалясь на заднем сидении “Мерса”, — как, например, господин генерал Калугин…”. Но для кого это пример? Кузьмин хорошо помнил слова Тургенева, с юности запавшие ему в душу: “Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись; горе тому, кто это думает, двойное тому, кто, действительно, без нее обходится”. Увы, слишком многие сегодня научились этой горькой науке — жить без Родины — или, что еще хуже, отщипывать от ее большого и сильного тела кусочки живой плоти и продавать разномастным стервятникам. Шевченко как-то с грустью написал: “в ком нет любви к стране родной, те сердцем нищие калеки…”. И вот человек в российских погонах — но человек без Родины — прямо в лоб предложил ему сто тысяч баксов за небольшую, как пояснил он сам, услугу. Услуга, и в самом-то деле, простая — посредничество в освобождении брата одного из влиятельных полевых командиров. А потом еще и пролонгацию сотрудничества: по пятьдесят штук за каждый единовременный слив интересующей его клиентов информации. Кстати, тут же в “Мерседесе”, впереди, рядом с водителем, сидел и сам клиент-кавказец…
Что было ему делать? Застрелить обоих? Или застрелиться от унижения самому? Он сообщил об этом “интересном” предложении в Управление собственной безопасности, но дело завершилось ничем. Замяли! А того самого “коллегу” перевели в Краснодар… с повышением. “И все-таки их немного, — убеждал себя Кузьмин и, наконец, совсем утвердился в этой мысли, — они — лишь пена, которая вскипела и, быть может, долго еще будет вскипать. Но какие силы у пены? Подует ветер и снесет ее, ибо нет у нее и малейшего корешка, чтобы где-нибудь утвердиться. Пусть и много порой этой пены, пусть порой кого и захлестнет, но все равно — нет, и не будет у нее силы держаться…”
А еще через два года другой, уже столичный коллега с нижнего этажа, отдал тот самый роковой приказ. Это было в знойный июньский полдень на Псковской земле, под шепот листвы и, увы, кроме него никому неслышную мелодию безоблачного летнего неба…
* * *
Прямой ничего не знал о жизни полковника, но почему-то чувствовал к этому человеку глубокую симпатию. Это было новым и весьма странным для него чувством. Следователь Генрих Семенович, и вдруг — приятный ему человек? Следователь… Прямой подошел к кресту и осторожно коснулся свежего соснового дерева. Какой-то живительный ток из земли через сосновую плоть креста промчался сквозь его усталое, измученное тело, наполняя его жизнью и силой. Промчался и опять ушел в землю. Потому что “из земли взят и в землю отыдеши…”, потому что сила плоти от земли, а душа от неба, от Бога и туда же вернется, если будут на то у нее силы… Все это колесом совершенно быстро провернулось у него в голове, и быть может было не вполне осознано, но задело какие-то важные умные струны, так что зазвучало внутри, и задрожало от предчувствия чего-то грядущего сердце…
А дальше… совсем немного дальше, на таком же кресте он увидел фотографию Алеши-Охотника. Тот весело и озорно улыбался, и совсем не верилось, что где-то там, в глубине, лежит его неживое тело. Нет, не верилось! Рядом, под грядой свеженарытой земли, распахнула чрево пустая могила. Лишь взглянув на нее, Прямой понял, что совершенно точно знает, для кого она вырыта. Будто кто-то загодя шепнул ему об этом, а он сейчас как раз и вспомнил. Он даже обернулся назад, пытаясь разглядеть затерявшуюся среди деревьев церковь, и прошептал: “Эх, Сержант, Сержант…”
* * *
Ретроспектива. Роман и Алексей
Роман и Алексей познакомились в девяносто втором. Алексей, аспирант при научно-исследовательском центре, был привлечен в группу Кузьмина как специалист по спецтехнике. Они занимались разработкой некоего преступного сообщества, обширно раскинувшего щупальца по всему СНГ и за его пределы. Так в Воронеже в его рамках действовала ОПГ некоего криминального авторитета Барона, который, используя обширные связи среди военных, занимался поставками крупных партий вооружений в Чечню. Оттуда получал наркотики, фальшивую валюту… Работала его группировка очень осторожно и профессионально, не оставляя лишних следов и свидетелей. Поэтому пресечь их преступную деятельность представлялось крайне сложным. Для наблюдения и сбора информации использовались все возможные технические и электронные средства. Для этого-то и пригодились таланты молодого лейтенанта Алексея Круглова.
Волею случая, именно в этот момент остро пересеклись интересы Барона и одного крупного московского вора в законе. Переговоры ни к чему не привели, и в Москве приняли быстрое решение. В результате Барон был убит…
Из криминальной рубрики газеты “Вечерний Воронеж”…
“Поздним вечером (в 23.45) 15 декабря на пороге недавно открытого кафе “Престижное”, практически в самом центре города Воронежа, очередью из автоматического оружия был убит 48-летний Иван Буров, более известный воронежцам под кличкой Барон. Одна из пуль при этом попала в витринное стекло кафе, но, по счастью, никто не пострадал, хотя в нем находилось немало людей. Убийца тут же скрылся, оставив на месте в качестве вещдоков 17 стреляных гильз 9-го калибра и пустой магазин к пистолету-пулемету. По предварительному мнению специалистов, в руках преступника, скорее всего, был импортный пистолет-пулемет “Борса”, применяющийся только спецназовцами.
Год назад Барону инкриминировались торговля оружием и наркотиками. Поставки крупных партий оружия и взрывчатых веществ в “горячие” точки Кавказа. Тогда приезжее подразделение “Беркута” устроило устрашающе-показательное задержание его самого и десятка подручных. После нескольких месяцев отсидки все обвинения сошли на нет, и суд ограничился незначительным наказанием, тут же освободив Барона из-под стражи. Пошло ли ему на пользу последнее пребывание в тюрьме, сказать трудно, однако в последующее за освобождением время, по мнению местных экспертов, Барон, наряду с официальным бизнесом, не оставил своих преступных занятий. Несмотря на очень скромную официальную должность — экспедитора в собственной фирме “Арнольд”, — Барон был фактическим владельцем целого ряда магазинов и предприятий общепита, включая и то кафе, на пороге которого он был застрелен. Криминалисты не без оснований связывают это преступление с противоправной деятельностью погибшего”.
А потом была операция по захвату продажных военных. Брали их на даче в интересный момент совместной помывки в русской баньке. Хотя банькой это сооружение было можно назвать только с большой натяжкой. Скорее, это были маленькие Сандуны: пространное фойе, буфет, две раздевалки, комната для интимных уединений, бассейн, рядом спортзал, оснащенный самыми современными тренажерами, на некотором отдалении биллиардная и курилка. И, конечно, самое основное — русская парилка и финская сауна… Поначалу все складывалось удачно. Легко обезвредили караул из двух старослужащих сержантов, в значительном, кстати, подпитии. Уложили на пол банщика и истопника, тоже, похоже, из срочников. Потом принялись за остальных. Расчет был на то, что голый человек чувствует себя не очень уверенно в официальной (так сказать не банной) обстановке, например, в условиях задержания или ареста? Так, в общем, и получилось. Лишь один майор, зам по тылу, оказался не в меру ретивым. Был он изрядно разгорячен коньячком и еще не утратил квалификации мастера спорта по дзюдо, коим являлся, поэтому легко раскидал троих сотрудников и оказался таков. “Да как же его ухватишь-то, он же голый!” — оправдывался потом старлей Роман Лукин, и сам здоровенный, будто медведь. Не миновать бы ему взыскания, только не повезло майору. Выскочил он на простор и наткнулся на микроавтобус, в котором вел прослушивание лейтенант Круглов. Хотел разгоряченный хряк-майор маленько придушить парнишку и уехать себе на авто, но промашку дал. Щупленький Алексей скрутил его за десять секунд, да так, что тот через час только смог в первый раз пожаловаться на плохое с ним обращение. Подбежавший вскоре Роман долго цокал языком и ходил вокруг неподвижного голого тела.
— Чем это ты его? — спросил он наконец. Лома вроде не видно, а такого только ломом и можно.
— Да он сам неловко упал, — скромно потупил глаза Круглов, и добавил: — Так бывает в таэквондо…
— Ну, ты даешь, аспирант, — уважительно покачал головой Роман и протянул широкую, как противень, руку, — Роман.
— Алексей.
Вечером за бутылкой “Столичной” Алексей поделился историей возникновения своей страсти к единоборствам. “Пацаном был, — рассказывал он с улыбкой, — посмотрел фильм “Гений дзюдо” и заболел. С тех пор правдами и неправдами учился всем восточным искусствам единоборств. Когда появилась федерация, открылись секции, стало еще проще. А у меня природный талант к этому, так мне один сенсей сказал. Ты не подумай, я не из гордости, — начал оправдываться он, увидев улыбку на лице Романа, — он мне, правда, так и сказал”. — “Да верю я, — успокоил Лукин, — майора просто вспомнил. Как ты его…”.
Так они познакомились. Вскоре лейтенант Алексей Круглов оказался в их группе — когда этого требовало дело, Кузьмин умел настоять на своем. И еще — они подружились. Оба были холостяками, хотя и по разным причинам. Алексей в перерывах между работой и увлечениями единоборствами писал диссертацию и просто не имел ни на что прочее времени; а Роман, он все примеривался к женскому полу, а выбрать никак не мог. Сидела в душе у него некая заноза (возможно, что и афганская), которая все свербела, никак не давая покоя и возможности устроить личную жизнь, потому что свербела она о том, что никого-то он не сможет сделать счастливым. А раз так, зачем пробовать…
* * *
Прямой искал церквушку не менее часа. Он исходил вдоль и поперек весь погост, оказавшийся на поверку не очень уж и большим. Но, — странное дело! — несколько самых интересных и значимых участков кладбища будто бы испарились, в том числе и дворянский некрополь с церквушкой. Такого, конечно, быть не могло. Это же не бабушкин пирог, из которого запросто можно изъять любую его часть! “Надо еще поискать”, — твердил себе Прямой и быстро шел напролом сквозь кусты, словно желая таким вот неожиданным появлением застать нужное место врасплох, не дав ему заблаговременно испариться. Но нет, за кустами были все те же осевшие старые могилы незнакомых покойников, каких-то Хрябиных, Гусевых, Хомутовых, Сорокиных и прочих, и прочих. Ни тебе тети Клавы, ни дяди Вани, ни учителя Ощепкова, ни того нового участка с могилками Охотника и Генриха Семеновича… “Нет, это просто сумасшествие какое-то!” — опускал руки Прямой, в очередной раз натолкнувшись на порушенную кладбищенскую ограду…
Сначала он нашел оброненный Сержантом “Кипарис”, а через несколько шагов, на самой границе погоста, у густого куста шиповника и самого, лежащего навзничь, Романа. Глаза у него были закрыты, и он улыбался. Он улыбался чисто и безмятежно, как делают это маленькие дети, едва заметив радость на лице матери — без лукавства, без насилия над собой, а от какого-то, неведомого уже взрослым, внутреннего свечения, о котором и сказано: “Аще не будете яко дети, не внидите в Царствие Небесное…” Он улыбался, и это была его последняя улыбка, ставшая границей между прошлой и будущей — а теперь уже настоящей! — его жизнью. Удивительно, но он положил начало этой чудесной улыбке здесь под кустом шиповника, а закончить ему предстояло там, в неведомом месте, и дай-то Бог, чтобы у него не было повода к разочарованию…
Обо всем этом смутно и тревожно думал посеревший лицом Прямой (и эти думы, с их несвойственным ему прежде содержанием, были необыкновенным для него новшеством), пока просто сидел рядом с сержантом, смотрел на него или куда-то мимо, вовсе неизвестно куда. Он совсем не замечал того, как слезинки раз за разом катятся по его жесткому, будто вырубленному из камня лицу, и как ветерок успокаивающе лохматит его поседевшие волосы. И так же в тумане, едва отдавая отчет в том, что делает, он копал штык-ножом Сержанта могилу и горстями выкидывал землю наружу. Потом нашел где-то обломок старой доски и использовал ее, как лопату, ножом лишь рассекая мешающие корни деревьев. Он нарезал еловых веток и застелил ими дно могилы, как мог, аккуратно стащил вниз тяжелое тело Романа, уложил и такими же ветками укрыл сверху. Как водится, бросил три горсти земли и тихо шепнул: “Пусть земля будет тебе пухом, брат Роман. Спи солдат…” Он воткнул в холмик крест, понимая, что без него Сержанту никак нельзя. Можно без салюта, без некролога и надгробных речей, но без креста — никак! Крест он нашел за оградой: кто-то выбросил его за ненадобностью, а тот еще долго мог бы служить, вот и послужит теперь… Закончив все, он во весь рост встал над могилой и, прощально кивнув головой, сказал: “Спи спокойно Сержант”. С этим и ушел, не обернувшись более ни разу…
Он уже не думал о том, было или не было. Примерещилось, пригрезилось, вообразилось, или же на самом деле все так ровным счетом и было. И старичок-священник, и церковь, и скрывшийся там Роман, чтобы довершить и что-то там дописать в свитки жизни. “Да, верно все так и было, — размышлял Прямой, — он успел дописать и переписать и от того улыбался”.
Только вот чувствовал он себя сейчас совсем неважно, и с каждой минутой все хуже и хуже. Он изнемогал, и даже полуторакилограммовый “Кипарис” ощутимо оттягивал плечо. Незаметно он оказался в каком-то тоскливом сыром месте и шел, шел среди черных голых деревьев по толстому слою гниющей листвы. Пахло плесенью и сыростью, и ветерок напевал что-то весьма странное, очень даже похожее на невнятное человеческое бормотание: “Кетер, хохма, бинах…”
* * *
“…хезед, гебурах, тиферет, нецах, ход, есод, малхут…” И вовсе это не ветер. Это на высокой куче из прошлогодних листьев восседала старая знакомая — цыганка Папесса, еще более лоскутная, чем тогда в городе, с неизменной густо дымящейся папиросой. От всего этого она удивительно походила на стоящий под парами раскрашенный паровозик из детского аттракциона.
“Те, кто имеет понимание, не смотрит на одежду, — продолжала бормотать Папесса и тонким прутиком ворошила под собой листья, — но на тело под ней, на философский закон. Самые мудрые не смотрят ни на что, кроме души, которая есть вечный и цветущий отпрыск закона. Никто не может войти в Дом Мудрости, пока не наденет лучезарную шапку Аполлония из Тианы или не возьмет в свои руки лампу Гермеса…” Прямой подошел ближе, цыганка подняла на него свои большие жутковато-черные глаза и тут же поморщилась:
— Фу! Да от тебя ладаном пахнет! Не подходи близко, ненавижу этот дух. Испортили парня! Говорила тебе: не верь мертвым, какой в их словах прок?
— Изыди! — махнул на нее рукой Прямой, сам не понимая, почему, возможно вспомнив что-то из фильмов ужасов.
— И этому научили? — хрипло рассмеялась Папесса. — Только этим меня не возьмешь. Чепуха! Нет у тебя на меня силы! А ты изменился! Ай, ай, ай! — она, как китайский болванчик закачала головой, — Только посмотри на него, ром!
Чуть в стороне Прямой увидел старого цыгана. Если раньше тот лишь отдаленно походил на гдовского партизана, то теперь, Бесспорно, это был настоящий лесной воитель. Затертый его треух перечеркивала широкая красная полоса, а на груди перекрещивались две пулеметные ленты. В руках ром держал трехлинейку с примкнутым штыком. Теперь вполне уместны были и плащ-палатка, и галифе, и яловые сапоги. А вот золотозубая его улыбка выглядела сейчас совсем иначе: не добродушно, как тогда, а совсем даже наоборот. Цыган смотрел на болтающийся на плече у Прямого “Кипарис”, и штык его винтовки угрожающе перемещался из стороны в сторону.
Первая встреча с этой подозрительной парочкой осталась в памяти просто как странное приключение. А сегодня он нутром чуял во всем происходящем некий злой умысел. Какая-то осмысленная, враждебная сила пыталась запутать его, запугать, и увести за собой. Ох, не хотелось ему туда!
— Не до тебя мне, старуха! — собрал он свой голос в один угрожающий хрип. — Идти мне надо, не закрывай дорогу! — он решительно положил руку на “Кипарис”.
— Иди, иди, болезный, кто тебя держит? — ощерилась злобной улыбкой старуха, — Иди, если сумеешь.
Прямой пытался двинуться с места, но ноги словно приросли к чему-то там под упавшей листвой, будто к какой-то стальной плите.
— Что, не выходит? — довольно рыкнула Папесса. — Так тебе! И пукалку не трожь! Кто ее боится, она скорее тебя самого и пукнет! Слушай, что я скажу…
Прямой напрягся так, что кровь с силой застучала в виски, но ноги ему не повиновались и он, смирившись, оставил пока попытки освободиться.
— Я про женитьбу. — продолжала Папесса, — Она предрешена была от начала. Глупо противиться, ой глупо, милок. Россия ваша, она лишь по имени великой осталась, а так — вышла вся ее прежняя величина. Слишком долго она безрассудно билась головой о древо истории — вот, и вышел весь ее разум. Стоит она теперь, пусть и сильная еще телом, но без ума. Какой же прок в такой ее силе? А Запад, он сохранил в себе всю древнюю мудрость, в нем все знания Сераписа, тайны древних мистерий, книги Тота Гермеса Трисмегиста, удивительная мудрость Хирама Абиффа, Розенкрейцера, Парацельса. Но Запад, напротив, одряхлел телом, необдуманно растратив свои силы по пустякам. И вот, через таинство химической женитьбы они сольются в новое совершенное творение с сильным телом и могучим разумом. Россия стряхнет с себя жестокий тысячелетний гнет церкви и вздохнет полной грудью… Это будет. Я знаю! — Папесса говорила очень громко, почти кричала и глаза ее пылали жутким багровым огнем. — Но прежде люди утратят веру в Бога, — так предрекал лесной пророк Мюльхиазль, люди не будут любить друг друга и христианская вера уменьшится так, что уместится в одну-единственную шляпу. Веру из человека можно будет изгнать единственным ударом кнута, потому что люди перестанут сопротивляться неверию. Так предрек пророк Мюльхиазль! Все это будет и все это уже происходит!
— Ты, верно, бредишь старуха. Никто не лишал разума нашу Россию. — негромко сказал Прямой и почувствовал, что избрал верные слова, потому что Папесса неожиданно осеклась и замолкла. — И никто не в силах это сделать. Есть, есть еще люди готовые до смерти служить ей. Я знаю их, и ты меня не обманешь…
— Не верь мертвым, — прошипела старуха, — я же тебе говорила…
Но Прямой уже не слышал ее. Ему виделись могилы полковника, Алексея, Романа… Кресты над ними и то, как сияли они золотом в лучах восходящего солнца, словно увенчанные ярчайшими золотыми коронами. Он видел и сами фигуры друзей, поднявшиеся вдруг до самого неба и руками, огромными как огненные острова, бережно поддерживающие ствол теряющегося в высоте древа, словно сотканного из белого огня. И он понял, что это древо России, что оно никогда не рухнет, потому что неутомимы эти руки и над ними не властно ничто в этом мире…
Он купался в море не обжигающего белого пламени и не заметил того, как куча старой листвы вдруг взорвалась под Папессой, как взметнулась вверх черным густым облаком, в котором бесследно растворилась цыганка. Как в бессильной злобе колол его штыком старый ром, но сталь гнулась, будто кусок картона и, наконец, совсем отвалилась, а ствол вдруг искривился и каплями потек на землю, словно плавящаяся в огне пластмасса. Не видел он, как трусливо убегал потом старый цыган, петляя меж черных деревьев. Как вдруг в одно мгновение весь этот гиблый лес подернулся мутной пеленой и обратился в нормальный сосновый бор, открытый для солнца и тепла. Ничего этого он не видел, потому что его рука и плечо запылали вдруг невыносимым жаром, наполняя губительной лихорадкой все тело и вытесняя сознание прочь …
Тело его лежало под сосной, и парящие высоко над ним зеленые хвойные облака закрывали его от палящего зноя. А лица то и дело касались покрытые розовыми бутонами цветков остролистные веточки черничных кустов, обильно росшие здесь повсюду. Грудь его вздымалась, он был жив, а душа его витала, неведомо где. Может быть, там, у самого солнечного диска, где и вправду можно было рассмотреть некое дрожание воздуха, будто бы, движение каких-то полупрозрачных теней…
Часть вторая
Иисус отвечал: Царство Мое не от мира сего
(Ин. 18, 36)
Гл. 1 У отца Илария
И перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы…
и не будут более учиться воевать (Ис. 2,4).
Горели лес и болото. Пламя поднималось выше деревьев. Он бежал сквозь этот огненный ад и что-то, сам не понимая что, кричал. Иногда он вырывался из горящего леса в поле, но и там земля была раскалена. Под тонким слоем серой пыли скрывалась вязкая огнедышащая лава, в которую тут же начинали проваливаться его босые ноги: по щиколотку, потом все глубже и глубже… Тело пылало чудовищным жаром, каждой своей клеткой вопия от нестерпимой боли, от муки, превышающей всякое разумение…
Его преследовали какие-то ужасные хищные птицы, неистово что-то горланящие. Их невообразимое клокотание как будто складывалось в человеческие слова: “Наше время, наше время… Наш, наш, наш!..” Мерзкие твари обрушивались сверху, впивались стальными клювами в его плоть и вырывали целые куски. “Наш, наш …” — почему-то его очень пугали эти странные птичьи слова. Веяло от них жутью и ужасом…
Потом вдруг мучения обрывались, и словно моросил дождик. Как же хорошо было в эти мгновения… Успокоительно журчала вода. Или нет, это чей-то голос струился, как тихий прозрачный ручеек, лаская раны прохладными струйками слов: “Скорый в заступлении Един сый Христе, — слышалось ему, и неземной покой упоительно наполнял его члены, — скорое свыше покажи посещение страждущему рабу Твоему Сергию… — «Это мне, это обо мне, — догадывался он, — как же это хорошо», — …и избави от недуг и горьких болезней, и воздвигни еже пети Тя, и славити непрестанно, молитвами Богородицы, Едине человеколюбче…”
Когда он открывал глаза, то видел подле себя силуэт человека, мерцающий в удаление огонек, ощущал смутно знакомый запах ладана… Потом опять проваливался в небытие, чтобы очнуться в лесу или еще невесть где. Больших пожаров он уже не видел, они отдалились и лишь пугали зловещими багровыми всполохами. Но птицы все носились над ним и все кричали свое: “Наш, наш…”. Однажды перед глазами промелькнула цыганка Папесса. Она сидела на волокушах, в которые запряжен был старый ром. Ужасно распухшая и почерневшая лицом гадалка, изрыгая несусветную брань, немилосердно погоняла цыгана плетью, заставляя его скакать ходчее. Так и промчались они мимо, спеша неведомо куда…
Но все это — вереница мелькающих образов и безконечное движение — в один момент вдруг закончилось. Он открыл глаза и теперь уже отчетливо увидел сидящего рядом с собой на постели молодого русоволосого человека с небольшой светлой бородой. Тот читал что-то из положенной на колени книги, но ощутив на себе взгляд, поднял глаза, оказавшиеся голубыми и какими-то безпомощно добрыми.
— Где я? — спросил Сергей и не узнал своего голоса: сквозь распухшие пересохшие губы прорвался лишь едва внятный хрип.
— Вы у нас, — ответил русобородый незнакомец и тут же поправился: — У отца Илария. В скиту. А вас мы нашли в роще за ручьем. Вы ведь Сергий? — уловив в его глазах безмолвный вопрос, незнакомец пояснил:
— Да вы сами назвались в полубреду. Я спросил, а вы назвались. Не помните?
Сергей, ощущая непреодолимую слабость, так что и открывать рот едва хватало сил, отрицательно помотал головой.
— Креста на вас не было. Вы крещенный, православный? — обезпокоенно спросил незнакомец и на утвердительный кивок Сергея, широко улыбнулся. — Слава Богу, мы ведь молились за вас, маслицем святым мазали. У вас горячка сильная была. Двое суток без сознания пролежали. Думали, что не выживите, но избавил от этого Господь, не дал отойти без покаяния. А отец Иларий, как помолился, так сразу сказал, что выживет мол, ничего не будет. У него так часто — помолится и скажет. И так все и будет! Тут уж будь уверен, без никаких! Да, я Андрей, Андреем меня зовут…
— Пить, — прервав его, попросил Сергей.
— Да, да, сейчас! — захлопотал Андрей.
Он тут же принес в кружке холодной воды. Сергей сделал несколько только глотков и сразу провалился в сон…
Каша, которой потом кормил его Андрей, сваренная явно на воде, была почему-то очень вкусная, а горький настой из трав просто вливал в жилы силы…
Вскоре Сергей хорошо изучил свое пристанище — совсем маленький домик, собранный из нетолстых бревен, законопаченных мхом. Стены внутри были не обшиты и на вбитых там и сям гвоздях висели пучки трав. Это и было единственным их украшением, если не считать вязанки золотистого лука. Домик был разделен на две половины, и в той его части, где на жестком, сооруженном из жердей, ложе лежал сейчас Сергей, находились еще лишь маленькая печь с плитой, на которой готовили трапезу, небольшой обеденный стол, лавка подле него, да аналой в углу под иконой. До всего этого практически без всякого труда можно было дотянуться рукой, даже до набранного из жердей потолка, столь невысокого, что Сергею с его ростом едва ли удалось бы здесь распрямиться. В единственное маленькое оконце виден был край поляны и маленький кусочек неба. Солнце заглядывало сюда лишь рано утром и, деликатно напомнив обитателям дома о наступившем новом дне, быстро, словно опасаясь помешать чему-то важному, удалялось по своим делам. В остальное время в комнате царил полумрак и покой. Аромат трав смешивался с запахами ладана и масла от горящей лампады. Кроме нее, да еще возжигаемой иногда свечи, иных источников освещения тут не водилось. И еще в этом доме — это был отнюдь не его сонный бред! — живой струйкой воды изливалась молитва — ровно и неторопливо, и от того умиротворяюще-успокоительно. Чаще молились в половине отца Илария, и тогда оттуда слышалось негромкое пение в один голос и возгласы отца Илария; иногда — совместно в этой комнате, а иногда — каждый у себя. Молились подолгу, совершенно не меняя интонаций, и от того Сергей засыпал, а проснувшись опять слышал монотонное гудение слов. Так прошло три дня. Он был еще слаб, и не мог подняться сам. Со стыдом приходилось ему терпеть неудобства такого положения, но к счастью Андрей был деликатной и весьма предупредительной сиделкой. Все это время Сергей мучительно и много думал: о том, что с ним произошло и могло произойти, если бы… Многое из того, что с ним случилось казалось теперь просто сном, чем-то, чего не могло быть. И он уже не вполне был уверен: было или нет? Но Роман, Алексей, полковник — они-то ведь были? Были… Теперь их нет, и не только Романа, но и других тоже — Сергей это знал. И не потому, что что-то там видел на кладбище, это как раз еще было под вопросом. Знание принадлежало сердцу, которому часто неведомо как известно чуть больше, чем превозносящемуся собой разуму... Он снова и снова пытался мысленно вернуться в минувшие дни и понять нечто важное…
Здесь, в этой келье, — как называли свой дом Андрей и отец Иларий, — находиться было приятно и успокоительно, но эта жизнь, увы, казалась ему безсмысленной. “Для чего тут жить, — думал он, — здесь же ничего не происходит? Зачем тут быть? Надо идти и что-то делать!” Мысли, как кубики, складывались в самые причудливые фигуры, порождая совершенно неожиданные выводы. Например, ему ранее никогда не приходило в голову, что можно желать чтобы мир стал лучше — искренне и совершенно безкорыстно... Как вроде бы просто! Но об этом можно говорить тысячи раз и тысячи раз ничего не понять и ничего не почувствовать. Ни малейшего сердечного трепета, ни дрожания мысли! А ведь это, может быть так упоительно — океан вокруг тебя под названием моя страна! И не жаль себя, своей жизни — ничего не жаль! Только бы была она, Россия!
Что-то с ним произошло, что-то серьезное. Будто бы во время лесных его мытарств отломилась и утонула где-то в болоте большая его часть, а сохранился лишь некий его фрагмент — безпомощно взирающей сейчас на все незнакомое вокруг. Весь же груз его жизни, вместе с опытом и житейскими знаниями, как чугунная болванка, опустился на самое дно трясины. “Ну и пусть, пусть себе лежит…”
Он уставал от этих мыслей, изматывался и тогда, чтобы переключиться, просто считал жердинки на потолке, с сомнением оглядывал хлипкие стены хибары, входная дверь из которой выводила прямо на улицу, и думал: “Как же тут жить зимой?” Было в этом доме и еще нечто, чего Сергей никак не мог понять. Этим “нечто” был сам отец Иларий, живший во второй половине кельи…
Отец Иларий… При встрече с ним, наверное, даже самые невнимательные и недалекие, обращали внимание на его глаза. У него были замечательные, совсем не тронутые возрастом, большие серые глаза, которые, как правило, смотрели чуть в сторону от собеседника, словно боясь поранить или как-то повредить. А почему так — становилось ясным, когда случалось встретиться с ним взглядом. Тогда возникало явственное ощущение, что смотрит он дальше, нежели просто в лицо; в самую глубь, в сердце и зрит там нечто тайное и сокровенное. Это могло испугать человека, далекого от церковной среды. Только верующие приходили к нему, чтобы выложить именно это — “свое самое сокровенное”.
Сергей, когда во второй раз (и уже окончательно) пришел в сознание, увидел рядом с собой старца, внимательно его разглядывающего. Глаза в глаза. Но уже через мгновение отец Иларий отвел взгляд в сторону. Губы его что-то едва слышно шептали, а тонкая рука с длинными чуткими пальцами перебирала четки. Его худощавое лицо, на удивление белое и гладкое, было словно вылито из воска; седые волосы собраны назад в хвост, так что открывался высокий без единой морщины лоб. Нос у него был красиво очерченный, прямой, а нижнюю часть лица скрывала густая белоснежная борода, мягкими волнами ниспадающая на грудь. По-видимому, в молодости он был необыкновенно красив. И сейчас, хотя, безспорно, ему было далеко за семьдесят, кроме седины, ничто не говорило о его возрасте. Быть может, только глаза выдавали эту тайну. Глаза и то, что скрывалось в них…
Отец Иларий сразу показался Сергею каким-то неземным. Возможно потому, что в галерее человеческих типов, накопленных им в процессе общения, подобного не было: его просто не с кем было сравнить. Отец Иларий был совершенно иным. Не потому что монах, нет! Сергей общался и с духовными лицами, но и те были земными, думая больше о делах житейских. О чем думал отец Иларий, для Сергея оставалось полной загадкой. Наверное о чем-то таком, о чем ему самому подумать и в голову никогда бы не пришло? Казалось сомнительным, что может отец Иларий мечтать о чем-то дорогом и престижном: о новом, например, автомобиле, о квартире в центре Москвы или, хотя бы, о хорошем доходном месте по своей духовной части, да даже о новой для себя одежде. В то же время, не смотря на всю свою удаленность от земного, он запросто хлопотал у плиты, копал на улице грядку и стирал белье — в общем, как и его послушник Андрей, делал любые домашние дела, выполнял всякую работу, творя при этом безконечную молитву.
Сергею запомнилась первая краткая беседа со старцем, случившаяся в конце второго дня его осмысленного здесь пребывания, опять же подтверждающая необыкновенность отца Илария. В это время Сергей особенно томился: и от своей болезни, и от непонимания проистекающей вокруг жизни. Отец Иларий присел на постель и сразу начал говорить, будто отвечая на только что заданный ему вопрос:
— Монахам Господь часто благословляет особое служение миру. Иное, нежели у мирян и даже у белого духовенства. Монах должен молиться за мир. В этом случае он уходит от частного служения ближнему и это не всегда понятно внешним людям. Дело в том, что природа зла такова, что каждое отдельное лицо, преодолевая в себе зло, наносит поражение космическому злу. И это благотворно сказывается на судьбах всего мира. Святые отцы говорят, что благодаря таковой невидимой и неизвестной для мира духовной деятельности, мир еще стоит. Святые держали и держат его своими молитвами, — говорил старец негромко и спокойно, не стараясь убедить, а как бы просто размышляя вслух о чем-то совершенно достоверном и хорошо ему известном. — Некогда, как свидетельствовал святой Варсонофий, мир едва не погиб, и уцелел только благодаря молитве трех святых мужей. Всего трех! Поэтому святые — смысл бытия земли и всего мира. Когда не останется святых, у мира не будет ни единого шанса прожить и дня. Святые молятся — и рассеивается зло, распадаются пагубные намерения и пожелания, зависти, зложелательства, убийства, похоти, воровство. А ведь все это рождает мир! Он думает, что творит добро. Но нет — он не ведает что творит. На одно доброе дело в мире приходится множество злых — так устроен мир. Мир не молится за врагов и не желает прощать. Он хочет только жить! Широко и всласть. Он хочет жить, но убивает сам себя! И лишь молитва не дает ему умереть! Молитва за мир святых! Это не просто — молиться за мир. Надо его по настоящему любить. А чтобы по-настоящему любить, надо победить в себе зло. Вот и вернулись к тому, с чего начали. Понятно, для чего стоят такие как наш скиты?
— Понятно, — кивнул Сергей, — чтобы в них жили святые…
Старец улыбнулся и легонько своей невесомой ладонью хлопнул Сергея по руке.
— Вовсе нет, святых здесь не найдешь, их нет. Мы лишь ученики, мы в тишине и удалении от суеты мира лишь учимся этому деланию. Слово Божие говорит, что с преподобным преподобен будешь и с развращенным развратишься. Это значит, что удобное место дает много удобств для спасения. Уединение удаляет от человека суету мирскую, оставляет его с самим собою и Богом. Вот этим мы здесь и занимаемся, желая победить в себе ветхого человека, победить в себе зло. А учиться этому действительно следует у святых Божиих. И молиться за мир — тоже у них.. А научимся ли делать правильно — Бог весть...
Старец ушел, оставив Сергея раздумывать над своими словами. Удивительным было то, что он, собственно, ответил на главный, вызывающий недоумение, вопрос о смысле здешнего бытия — пусть и не совсем понятно. Только не нашло это еще отклика в душе Сергея, не приспело, видно, тому время, но все равно что-то там у него в глубине зрело, и будто бы собиралось явиться миру…
А с Андреем было проще. Он не расспрашивая ни о чем, сам охотно рассказывал о себе, о жизни в скиту. Так Сергей узнал, что скит этот существует около трех лет. Местечко здешнее называется “Звонарев бор”. Потому так, что с давних пор слышали тут люди звон неведомого колокола, вот и прозвали место Звонаревым бором. Деревень по близости нет, — какие и были, так вымерли давно. А место красивое, как бы специально созданное Богом для уединения и молитвы. Ключ опять же рядом. “Отцу Иларию, — рассказывал Андрей, — кто-то из духовных чад поведал про это место, так он сразу в одночасье и решил здесь поселиться. Знать, воля Божия была такая. Келью построили вдвоем со старцем — так он сам велел. Разбили рядом маленький огород, с которого стараемся жить. Конечно хлеб и крупу приходится покупать. Ближайшее жилье в двадцати километрах. Туда раз в две недели я и хожу. Зимой нет. Зимой своими запасами перебиваемся. Целый год прожили мы здесь тайком, так что никто из местных и не знал. Потом прознали, стали приходить, сначала из любопытства, а позднее за духовным советом. Теперь вот два-три раза в месяц приходят паломники, в основном женщины. Молва быстро разнеслась, так что приезжают уже и издалека. Батюшка теперь подумывает, чтобы куда-то дальше уйти. Только куда тут уйдешь? Не тайга чай. А так у нас благодать! Служим службы Божии, литургии. У батюшки антиминс есть, ему его Владыка покойный благословил. Так что у нас своя домашняя церковь. Это великое счастье!”
* * *
Жара в последние дни немного выдохлась. Обмяли ей бока прохладные северо-западные атлантические ветра. Иногда моросили дожди, и дышать стало полегче. Но скитская жизнь проистекала вне зависимости от погоды, у нее был свой, неподвластный внешним условиям, регулятор, диктующий неуклонную тягучую равномерность распорядка. Сергей по-прежнему не понимал этого “скитского счастье”. Он, как через несколько дней оправился, так сразу засобирался уйти. Но то самое, что бродило внутри, заставило остаться…
(Потом много позже он будет бережно перебирать в памяти каждую из бесед со старцем и сожалеть, что тогда слушал вполуха, перемеживая подлинный духовный бисер с пустыми мыслями и житейским мусором).
— Духовные беседы вести не так и просто, — рассказывал отец Иларий, сидя у стола за плетением четок, (четки плели они вместе с Андреем для одного из псковских монастырей), — сильно люди прилепились к земле. “Выпить и закусить” — это намного важнее душеспасительных истин. Люди ищут приземленных, часто низменных удовольствий и восторгов, не подозревая, что могут существовать иные радости и иные восторги. Это происходит от полного огрубения души, в силу этого не способной уже воспринимать вещи духовные и судить о небесном. Не ведают люди, чего себя лишают и от чего отказываются. Кто познал сладость Духа Святого, тот знает, что она ни с чем не сравнима, и не может плениться уже ни чем на земле; тот скучает и плачет только о Боге и жалеет людей, которые не познали Господа. Многим ли ведомо, что человек в молитве может получить больше радостных впечатлений и утешений, чем, нежели объехав весь мир и переговорив с каждым из живущих в нем людей? Сладостен мир молитвы, мир радости и любви о Господе. Поэтому и хочется молиться за весь мир, чтобы все познали эту радость, чтобы не отлучали себя от Господа, не губили своей драгоценной безсмертной души.
— Почему же Бог так суров, — спросил Сергей, — почему бы Ему не простить всех? Почему ад, вечные муки?
— Это не Господь суров, — терпеливо объяснял отец Иларий, — это грешники безжалостны к себе. Теперь действительно многие гуманисты из людей выражают сомнение в возможности вечных мук для грешников. Дескать, это не совместимо с безконечным милосердием Божиим. Да, безконечно милосердие Божие, и по милости Своей Он предоставил человеку полную свободу выбора. Можно выбрать спасение, можно от него отказаться. Внешний человек как правило именно так и использует свою свободу. Он совершенно добровольно отказывается от спасения, от благой жизни. Но от вечности он отказаться не может — это не в его власти ибо Господь каждую душу сотворил безсмертной. Поэтому он приобретает для себя вечность осуждения и муки. Он сам соделывает в глубине себя источник вечных мук. Царство Божие внутри вас есть, — говорит Евангелие. Значит и царство диавола тоже! Злоба, гнев, раздражительность, блуд — эти духовные гадины вползут вслед за человеком и в вечность. Как такой неочищенной душе находиться в сообществе со святыми? Никак! Такой грешник сам не сможет войти в рай и находиться там. Место для грязного в грязи, в аду. Нераскаянный грешник сам себя наказывает и обрекает на муки…
* * *
Прошло десять дней его здесь пребывания — в глухом, затерянном в лесу скиту. Где-то бушевал, вспенивался шампанским неугомонный мир, и Сергею казалось, что он слышит его призывные голоса. Он слышал, но не уходил, колебался, не зная, на что решиться. О себе он пока так ничего не открыл, хотя и подозревал, что отец Иларий неведомо как что-то знает о нем. Знает и безмолвно поддерживает: крепись, мол, все будет хорошо. “Надо, — думал он, — надо рассказать, спросить совета”, — но не решался. Однако жизнь все расставила по местам…
Утром пошел он за водой на ключ и когда возвращался, услышал незнакомые голоса. Осторожно, не показывая себя, выглянул и увидел двух чужаков. Он узнал их сразу, хотя теперь это было и мудрено: Ваха и Ахмет. Они… но уже другие: неимоверно оборванные, заросшие щетиной. Напоминали они теперь не грозных и безжалостных горцев, а побитых жизнью бомжей, с месяц просидевших в грязном подвале. Оружия при них не было. Ахмет, похоже, окончательно рехнулся. По крайней мере выглядело это так, поскольку Ваха, как ишака, вел его за привязанный к руке ремень…
Ваха о чем-то беседовал с Андреем, а Ахмет, опустившись на корточки, копошился в земле. Левая его рука, подтянутая вверх ремнем, повисла в воздухе, но он, не замечая этого неудобства, правой старательно выдергивал травинки и складывал в кучку. “Доконал вас наш лес! — с удовлетворением подумал Сергей и поднялся. — Чего и бояться? Инвалидная команда”. Он негромко что-то себе насвистывая подошел и, опустив ведро, посмотрел прямо в усталые и опустошенные Вахины глаза. Гор там не было и в помине; была растерянность, мука и печаль. Ваха его тоже узнал, не смотря на отрастающую бороду (в отличие от шевелюры, почти еще не тронутую сединой). Смотрел долгим взглядом, но не сказал ни полслова. Андрей, растерявшийся от такой их безмолвной пикировки глазами, пояснил:
— Это Сергий, он живет у нас в скиту.
— Дайте нам хлеба и лекарства, — не отводя глаз от Сергея попросил Ваха, — брат сильно болен, мы сразу уйдем.
Неслышно подошел отец Иларий. Он и ответил, указав на место под сосной:
— Располагайтесь, добрые люди, здесь в теньке. Принеси еду, — кивнул он Андрею, — пусть пообедают и отдохнут.
Андрей скрылся в келье, а старец подошел к Ахмету и спросил:
— Что с ним?
— Медведь на нас напал, — объяснил Ваха и опять посмотрел на Сергея, — Ахмет сроду не боялся ничего, а тут что-то с ним случилось, с головой что-то. Медведь этот, шайтан, целую неделю нас водил. Как присядем, он реветь под боком. Но так и не напал. Пугал только — шайтан!
Ахмет вдруг затряс головой и заскулил. Ваха дернул за ремень, но это еще больше того испугало. Ваха рассердился. Ему, похоже, было стыдно за брата, и он с силой рванул ремень на себя, так что Ахмет упал.
— Подожди! — остановил отец Иларий.
Он возложил на голову хныкающему Ахмету ладонь и, закрыв глаза, зашептал молитву. Болящий посмотрел на старца и тут же успокоился. Через минуту он опять выщипывал из земли травинки.
Ваха благодарно кивнул:
— Спасибо отец! — потом спросил: — Ему можно помочь?
— Господь милосерд, Он милует всякую тварь, — ответил отец Иларий и перекрестился.
— Но мы не вашей веры, — с сомнением спросил Ваха, — мы молимся Аллаху?
— Господь милосерд, — повторил отец Иларий.
Тем временем Андрей принес хлеба, картошки и горячий чайник. Под деревом на земле он расстелил скатерку и расставил незамысловатую скитскую трапезу.
Ели горцы жадно и торопливо, скулы на заросших щетиной лицах ходили ходуном. “Обломали Сивку крутые горки”, — подумал Сергей.
Ахмет опять отчего-то начал поскуливать и с опаской оглядываться по сторонам. Ваха тоже, было, насторожился, но, не заметив ничего вызывающего опасение, опять вернулся к трапезе.
Заморосил дождик, и быть может от того все происходящее приобрело какую-то особенно унылую окраску. Сейчас к этим людям, пусть и бывшим прежде врагами, невозможно было испытывать иных чувств, кроме смешанной с брезгливостью жалости. Не так давно этот самый Ваха обещал, что будет резать и сделал, если бы не вмешался случай. Но теперь ненависти не было, как и какой бы то ни было жажды мести. “Где ж они все-таки так долго бродили? — с некоторой долей сочувствия размышлял Сергей, рассматривая чеченцев, — Не настолько и дремучие здешние леса. Да и питались чем?”
— Мы сейчас уйдем, седой, — пообещал, по-своему расценив его взгляд, Ваха, — Войны больше нет. Так? Хорошо? Теперь мир, да?
— Лады, — ответил Сергей, и ощутил, как будто бы, слился его голос с голосом сержанта Романа. Защемило от недавнего сердце, вспомнилось и о той черте, за которой кончается разрешенное воину. А теперь как раз все так и есть.
— Лады, — повторил он, — идите куда вам надо, — и подумал: “Далеко ли в таком виде уйдут? Хотя это уж их дело…”
Андрей слушал с недоумением, и в глазах его читался немой вопрос. А дождик словно подгонял, торопил: “Ну, давайте же, идите наконец!” Они поднялись: растерянный, с горькими складками на лице Ваха и блуждающий взглядом Ахмет, с засыпанной хлебными крошками колючей щетинистой бородой.
— Куда нам идти, чтобы выйти на шоссе? — спросил Ваха.
— Держитесь все время на юг, — объяснил Андрей, — километров двадцать вам идти. Там поля начнутся. Деревня будет, а дальше в пяти километрах и шоссе. С Божией помощью найдете.
Ваха благодарно кивнул, скользнул взглядом по Сергею и, повернувшись, пошел прочь. Ахмет, привязанный кожаным поводком, покорно плелся за братом. Пару раз он оглянулся, похоже, чтобы взглянуть на отца Илария и даже попытался приостановиться, но Ваха рывками увлек его вперед и совсем скоро они скрылись в лесу.
— Вы что были знакомы? — спросил Андрей. — Ведь были, так?
— Совсем немного, — ответил Сергей, — и радости это знакомство нам не принесло…
Чуть позже он, собравшись с духом, рассказал о всем происшедшим с ним, до его здесь появления. О странной и роковой цепочке событий последних дней — мучительных испытаниях, приобретениях и горьких потерях, причины и следствия коих он сам далеко еще не осмыслил и не уяснил. Отец Иларий слушал молча, как всегда глядя куда-то в сторону, а Андрей постоянно о чем-то переспрашивал — его эта история явно взволновала.
— А медведь-то, батюшка? — восклицал он, — Медведь-то каков разумник? Помните, как у преподобного Сергия был ручной и послушный медведь? Не иначе и здесь такой? Ведь не заел никого…
— Блажен кто и скоты милует, — сказал отец Иларий. — Преподобный Сергий делился со зверем последним кусочком хлеба, вот и полюбил его лесной великан. Но и не этим только покорил его Преподобный. Известно, что святые подвижники через дивную жизнь свою, содействием благодати Божией, восстанавливали в себе образ Божий и им, подобно не согрешившему еще Адаму, повиновалась всякая тварь. Вспоминается одна история, быть может знакомая и вам, из летописи Хутынского монастыря. Про игумена и медведя. Это случилось в семнадцатом веке…
* * *
XVII век. Хутынский монастырь
Медведя видели и послушники-пастухи, и местные крестьяне. Был он огромной и необыкновенно злобной тварью, всем своим видом вселяющей ужас. Последние недели он упорно бродил вокруг монастыря, рождая массу слухов и пересудов…
Небогатым был Хутынский монастырь. Главным источником его существования были хорошие пастбища, пожертвованные обители неким радеющем о спасении души боярином. Подумав, как извлечь пользу из такового приобретения, иноки порешили завести овец. Закупили стадо, и поставили стеречь его пастухов-послушников. С тех пор овечья шерсть давала все нужное обители: и одежду братии, и доход от продажи излишков.
Едва в делах монастырских стало что-то выправляться к лучшему, как появился этот медведь и стал жестоко обижать бедных иноков, похищая их овец. Не смея сами ничего предпринять, послушники-пастухи не раз докладывали о чинимых медведем обидах настоятелю. Но старец-настоятель почему-то все медлил с каким-либо решением насчет обидчика, говоря, что, мол, и медведю надо же что-то есть.
А тот от безнаказанности совсем разошелся, и резал овец не для утоления голода, а будто ради потехи, так что на опушке леса стали находить уже овец не только несъеденных, но почти и нетронутых — лишь растерзанных. Снова пастухи с поклоном пришли к настоятелю.
— Не дело творит косолапый, это уже озорство. Ради потехи губить не позволю, — проговорил старец и, взяв свой посох, пошел в лес. Один.
Следует сказать, что отец игумен был весьма преклонных лет, худ и мал ростом. “Куда ж ему бороться с лесным великаном?” — подумали многие. Но на следующий день изумленная братия увидела своего настоятеля, идущего из леса в монастырь в сопровождении того самого огромного матерого медведя. Старец вошел в свою келью, а медведь спокойно лег у крыльца.
— Отче, что же делать с медведем? — спрашивали не на шутку перепуганные келейники настоятеля. — Он лежит у крыльца и никуда не отходит.
— Не трогайте его, пусть лежит. Мы завтра пойдем с ним в Москву на суд к Патриарху, — отвечал настоятель.
Братия решили: “Пошутил отец настоятель”. Но на следующий день, после недолгих сборов, настоятель, действительно, отправился пешим ходом в Москву, а за ним покорно поплелся и монашеский обидчик — медведь. Пришлось им проходить через многие села и деревни, и везде народ с удивлением смотрел на такое странное шествие.
Тогда еще часто водили по деревнях медведей на потеху народа, но те звери бывали заморены от недоедания и обязательно держались на цепи, причем, с продернутым в нос железных кольцом, а этот, небывало огромный и свирепого вида, шел свободно, как бы по своей воле. Да и странным, надо сказать, был этот медведь. Домашние животные относились к нему совершенно спокойно, а собаки подбегали и дружелюбно его обнюхивали. Сроду такого никто не видал! Да и как не подивишься, если корова, увидев проходящего рядом извечного врага всякой травоядной скотины, лишь лениво окидывала его взглядом и продолжала пощипывать траву.
Вот люди крепко страшились медведя, и даже отказывали настоятелю в ночлеге, так как тот, из боязни чтобы кто-либо ненароком не убил зверя, просил поместить его где-то поблизости от себя.
Так, — худо ли, бедно ли, — добрел хутынский настоятель со своим обидчиком до Москвы, до самого Патриаршего подворья. Вошел он в покои Патриарха и просил доложить о себе, а медведь тем временем остался у ворот.
Патриарх любезно принял хутынского настоятеля.
— Я к тебе, Святейший отец, пришел с жалобой на нашего обидчика, — принимая благословение Патриарха, сказал настоятель. — В соседнем с нашей обителью лесу поселился медведь и ведет себя непотребно — похищает наших овец больше, чем съесть может, стало быть, просто ради своей звериной страсти потешается над кроткой Божией тварью. Этого я стерпеть не мог и привел его к твоему Святейшеству на суд.
— Кого привел? — удивился Патриарх.
— Да нашего обидчика, Святейший владыка.
— Где же он?
— У ворот дожидается твоего суда. Внуши ему, Святейший, что такое поведение зазорно для создания Божия.
Решил, было, Патриарх, что потешается над ним старец, но внимательно взглянув в его кроткие, смиренные глаза, понял, что нет. Что все действительно так, как он и говорит.
— Брат, зачем же ты трудился вести его ко мне, если он так повинуется тебе, что пришел за тобою в Москву? — удивленно спросил Патриарх. — Запрети ему сам.
— О, нет, Святейший отец. Что же я такое? Нет, запрети ему ты своими святительскими словами не чинить больше обиды неповинной твари. Скажи ему, что озорничать грешно и непотребно.
Пораженный этим рассказом Патриарх вышел на крыльцо, а хутынский настоятель пошел к воротам и вскоре вернулся во двор, сопровождаемый огромным косматым медведем.
— Вот, Святейший отец, наш обидчик, рассуди нас твоим святительским судом, — попросил настоятель, указывая Патриарху на огромного зверя, стоявшего, смиренно понурив голову.
Подивился Патриарх такой звериной покорности и обратился к нему, как к разумной твари:
— Хутынский настоятель приносит жалобу на твое зазорное поведение: ты обижаешь бедную обитель, похищаешь ее достояние и позволяешь себе озорство, не пристойное никакому созданию Божию. Отныне чтобы ты не смел трогать монастырских овец! Господь силен и без этого пропитать тебя.
На этом суд завершился. Настоятель поклонился в ноги Патриарху и повернул домой, а за ним покорно поплелся и медведь.
С той поры он никогда уже не трогал монастырских овец, а в случае недостатка пищи смиренно являлся в ту же обитель, и выпрашивал себе пропитания, в чем братия никогда ему не отказывала.
* * *
Наутро отец Иларий сам подошел к Сергею, посмотрел, покачал молча головой, будто неслышно говоря: “Да-да, да-да”. Потом тихо и как-то безпомощно-просительно сказал:
— Надо бы отдать, эти документы. Думаю, что надо. Ты как считаешь?
— Я тоже так думаю! — сказал Сергей, хотя еще секунду назад он, определенно, так не думал; но сказал и будто камень отвалило от сердца. — Надо передать, пока еще не поздно.
— Вот и слава Богу! — ласково сказал старец. — Андрей сегодня же и поедет. После обеда, чтобы завтра утром быть на месте. Иначе и правда поздно будет…
Отец Иларий недоговорил, но отчего-то Сергею показалось, что известно ему много больше, будто ночью пришла ему какая тайная весточка и теперь он что-то знает, точно знает. Сергей хотел уж было и спросить, но не решился, а Андрей ничуть не удивился: не в здешних правилах было удивляться словам старца. Он тут же стал собираться, попутно выслушивая указания Сергея: где, чего и как следует искать и куда потом все это девать.
— Да нет! — махнул вдруг рукой Сергей, — Мне самому надо идти! Не справиться ему. Не найдет, да и опасно!
Он пытался было настаивать на этом, пока отец Иларий мягко, но… твердо не прекратил прения:
— Это тебе опасно будет, а ему, с Божией помощью, в самый раз справиться. А ты здесь побудешь, за мной поухаживаешь. А насчет слабых и сильных кое-что расскажу…
Они отошли в тенек под сосну, где давеча обедали гости из леса.
— Однажды лет тридцать назад, — начал рассказывать отец Иларий, — в Псково-Печерский монастырь привезли духовно болящего мужчину, зле одержимого духами нечистыми. В миру он считался буйно-помешанным. Был он, по словам родных, контужен на войне, а служил во флоте. Так вот, после этой контузии, как говорили они, и случилось с ним помешательство. Вот так, значит, и привезли его отчаявшиеся родственники, которым кто-то подсказал, что целебная монастырская вода и чудесный воздух Богом зданных пещер смогут каким-то образом ему помочь. Как-то удалось им вырвать его из больницы. Я всему этому был свидетель, так что можете положиться на мое слово. В монастыре ему совсем стало плохо. Духи нечистые под сенью святых стен совсем расходились, и от того бедного болящего корежило и трясло. Он так неистово кричал, вырывался, что четверо сильных мужчин едва могли его удержать за привязанные к рукам веревки. Надо сказать, что был это мужчина рослый и достаточно плотный. У святого колодца, когда хотели омыть его водой, он уже было совсем вырвался, так ненавистно это было обдержащим его демонам. Он ревел, размахивал руками и двоих сопровождающих повалил на землю. Ничего не могли с ним поделать. А тут случилось идти мимо одному старому схимнику, отцу Иннокентию, старейшему насельнику обители. Он был согнут болезнью и отягощен большой грыжей, так что шел еле-еле переставляя ноги. Шел будто бы мимо, но совсем рядом от всего происходящего, так что, когда болящий метнулся в его сторону, все вздрогнули: “Задавит старика!” Но произошло нечто совсем неожиданное. Старец не останавливаясь поймал на лету развевающуюся в воздухе веревку и ласково так, тихохонько сказал: “Пойдем мой дорогой, пойдем моя голуба, поговорим” И… повел. Все оторопели: только что неистово буянящий человек, вдруг разом сник, и смиренно пошел за немощным старцем. Они поднялись по лестнице, прошли в Сретенский храм и долго, около часа наверное, там беседовали, по прошествие коего больной вышел сам, спокойно подошел к ожидающим его родным и позволил делать с собой то, что они хотели. Сносил все безропотно, а глаза его, — я хорошо рассмотрел, — будто светом каким-то внутренним светились; он все думал о чем-то и улыбался. Не знаю, на какой предмет беседовал с ним старец, какими такими способами убеждал, но в одном точно уверился: во истину, сила Божия в немощи свершается! Когда я немощен, тогда силен! Так действует благодать Божия: невидимо, но самым действенным и убедительным образом! А ты говоришь: не справится, не найдет, слаб, мол. Если Бог благословит и управит, то и он найдет и справится…
Андрей, как водится, испросил у старца благословения, и тот перекрестил его старинным медным распятием.
— Божие тебе благословение, — напутствовал напоследок, — и Ангела-хранителя в дорогу!
— Спаси Господи! — поклонился Андрей. — И вы с Богом оставайтесь.
Он кивнул на прощание Сергею и пошел на юг. Тут же в лесной глубине слабо, но вполне явственно, зазвонил колокол. Его нечастые удары словно отсчитывали шаги предстоящего пути: “бом-бом-бом” — двадцать километров до деревни, — “бом-бом-бом” — еще пять до шоссе, — “бом-бом-бом” — и до самого города на перекладных. Впрочем, что это для молодых, быстрых ног? Пустяки…
* * *
Здесь в скиту Сергей научился засыпать быстро и спал потом легко и безмятежно. Так случилось и в этот раз. Только сегодня он вдруг сразу провалился в какой-то вязкий и безсмысленный кошмар, в котором метался в безконечных, наполненных ужасом и бредом, лабиринтах. Понимая что это лишь сон, он, однако, все никак не мог выбраться наружу, в явь. Наконец, словно оттолкнувшись от дна, почувствовал, что всплывает, что вот-вот проснется, и, казалось, просыпался, но… это сон все еще морочил его, все еще кружил и не отпускал… Наконец он действительно проснулся и… упал в темноту. Липкий пот заливал глаза, а темнота давила пугающе и тяжело. Первые секунды он никак не мог вспомнить, где он и что с ним. Испуганная мысль билась под черепной коробкой, не находя выхода. Ему вдруг показалось, что он похоронен и зарыт живьем. Ужас параличом сковал мышцы, и он не сразу, с большим трудом сумел двинуть правой рукой: тремя пальцами легко дотронулся до лба, потом ткнулся вниз живота, затем поочередно коснулся правого и левого плеча. Он перекрестился, побуждаемый непреодолимым внутренним желанием сделать это! Что-то там внутри него говорило, что только это и может сейчас помочь, только это имеет подлинную силу. Он перекрестился еще и еще раз, и тут же стало отпускать. Мысль, похоже, нашла наконец нужную дверь, за которой обнаружились все воспоминания о минувшем и представления о настоящем. Он облегченно вздохнул и сел на постели. Неимоверно захотелось закурить. Пока лежал в бреду, пока приходил в норму, привычка эта как-то и подзабылась, но вдруг нахлынуло, да так, что свело зубы. Желание было столь сильно, что он вскочил, ударившись головой о потолок и вышел на улицу.
Ночное небо, густо облитое звездами, исходило мерцающим бледно-голубым светом. Мириады невидимых струн, будто бы растянутых меж сверкающими горошинами, вибрировали и рождали особый, непередаваемый звук безоблачной летней ночи, звук необыкновенной звездной песни. Она осторожно проницала барабанные перепонки, заглядывала в мозг и напоминала о вечности небесного и бренности земного…
Но именно земное сейчас давило и рвало его на части. Чтобы как-то отвлечься, он разразился градом ударов, проводя привычный бой с тенью. Несколько минут он интенсивно боксировал, уклоняясь от атак воображаемого противника, атакуя сам, пока в конец не изнемог; потом сделал несколько расслабляющих дыхательных упражнений и… вдруг застыл. Он ощутимо почувствовал на себе чей-то тяжелый пристальный взгляд из леса, из темноты, будто невидимые лучи шарили по его телу, рождая озноб и неудобство. Он весь превратился в слух, пытаясь отделить от естественной ночной симфонии нечто постороннее и, определенно, опасное, и явственно услышал шепот: “Наше время, наше время…”. Он сжал кулаки и, с убеждением, что это вернулись вдруг Ваха с Ахметом, двинулся в ночь. “Погодите, — угрожающе бормотал он, — шутить, в натуре, со мной… Я вам устрою тихую Варфоломеевскую...”. Он крался, все дальше, но ощущение собственной силы с каждым шагом все уменьшалось. Уверенность быстро улетучивалась, и страх черным ядовитым дымком воскуривался в глубине сознания. Лишь стыд, что он вот так просто остановится и отступит пред глазами противника, мешал кинуться со всех ног к дому. “Я не боюсь! — шептал он сжимая зубы. — Видали мы и не таких!” Но страх неуклонно превращался в ужас, с которым сладить было уже положительно невозможно. Какое-то время он просто стоял, держа у лица сжатые кулаки. В голове звенело, и мрачные черные тени плясали перед глазами. Нет, это не Ваха с беднягой Ахметом! Это кто-то иной, словно выдернутый из самого зловещего кошмара, из-под распахнутого плаща Павла Ивановича Глушкова…
Вдруг совсем рядом будто бабахнуло из пушки — это разразилась криком неведомая ночная птица. А Сергей уже мчался напролом не разбирая дороги, и все вокруг него вертелось и кружилось. “Господи, — причитал он, — что же это, Господи?” Еще немного и в темноте он налетел на что-то огромное, твердое и неподвижное. В глазах вспыхнули тысячи искр, потом все угасло и замолчало… Позже, находясь в полном мраке, он чувствовал, что кто-то, злобно хохоча, пинает его, подкидывает в воздух, словно играет им в футбол и кричит: “Наше время, наше время, наше время…”
* * *
Сознание вернулось вместе с рассветом. Сергей лежал у дерева, которое и было тем самым злосчастным “огромным и неподвижным”. На лбу набрякла основательная шишка, что было вполне понятно и естественно. Но почему же так ныло все тело, словно и вправду им основательно поиграли в футбол? Он поднялся, растирая руками мышцы на груди и плечах, потряс головой, словно пытаясь окончательно прогнать все ночные страхи и увидел отца Илария. Старец стоял в некотором отдалении и молча наблюдал. “Сколько он уже смотрит?” — застыдился Сергей и спросил:
— Вы давно здесь? Не знаю, что на меня нашло, услышал что-то ночью, побежал посмотреть и вот… — Сергей указал рукой на дерево, потом на свой лоб и пожал плечами: — Темно было.
— Понимаю, — сказал отец Иларий и приблизился, — что ж, это бывает, и более того, было бы странно, если бы этого не было вовсе.
— Как это, — не понял Сергей и разволновался — это что же, должно было сегодня случиться?
— Может быть и не сегодня, — сказал отец Иларий, — может быть и в другой день. Здесь ведь вовсе не безопасное место.
— Но почему? — недоумевал Сергей. — Здесь что, особая зона?
— В некотором смысле, да, — улыбнулся отец Иларий и обвел взглядом окружающий их лес, — везде, где селятся подвижники для молитвы и служения Богу, враг сугубо ополчается и пытается всячески воспрепятствовать этому. Он воздвигает мысленную брань, порой настолько сильную, что и великие подвижники не всегда могут выдержать. Целые бури воспоминаний о бывшем прежде побуждают подвижника вернуться в мир, плоть восстает и требует удовлетворения своих низменных вожделений, уныние разрывает сердце. Если же и это выдерживает подвижник, то враг является в явь и пугает самыми различными страхованиями.
Сергей вспомнил, как томилось от похоти его тело, как нахраписто атаковали его воспоминания о прежней разгульной жизни. А отец Иларий продолжал:
— Основатель монашества Антоний Великий много лет провел в пустыне. Нельзя передать, сколько вынес он искушений. Он страдал от голода и жажды, от холода и зноя. Но самое страшное искушение пустынника, по слову самого Антония, находилось в сердце — это были тоска по миру и волнение помыслов. Ко всему этому присоединились прельщения и ужасы от демонов, которые часто нападали на него и подвергали жестоким побоям, так что он не имел сил подняться с земли. Иногда святой подвижник изнемогал, готов был впасть в уныние. Тогда или Сам Господь являлся, или посылал ангела для его ободрения. “Где ты был, благий Иисусе? Почему вначале не пришел Ты прекратить мои страдания?” — воззвал однажды Антоний, когда Господь, после одного тяжкого искушения, явился ему. “Я был здесь, — сказал ему Господь, — и ждал, пока не увижу твоего подвига…”. А один соловецкий подвижник Феофан как-то утром совершал молитвенное правило, и ему явились два беса грозного вида. “Видите, — кричали они, — не хочет старик жить по нашему; раскидаем келью и убьем живущего в ней”. Старцу показалось, что они стали ломать келью, выбили окна, разбили двери и стали кричать: “Теперь не уйдет от нас”. Старец испугался, пал на землю, прося у Бога помощи и заступления, и бесы скоро исчезли. Помолившись, он встал и увидел, что келья его цела и невредима. Таких рассказов не перечесть, потому что враг воинствует против каждого подвижника.
Они уже подошли к самой келье и остановились у двери. Старец замолк, и Сергей спросил:
— Но ведь я не монах, я здесь, можно сказать, случайно, просто так и скоро уйду.
— Ты многого про себя и сам не знаешь, — быстро окинув его взглядом, ответил старец, — не ведаешь промысла Божия относительно своего спасения. А случайностей у Бога вовсе нет. Все наши испытания имеют промыслительный характер и направлены к тому, чтобы человек задумался о спасении. Господь желает тебе спастись, а враг всячески этому препятствует. И чем скорее ты осознаешь, что все это имеет место в действительности, что это не плод твоих фантазий, не случайные совпадения, а действительная брань, война — тем больше у тебя будет шансов победить. Пока враг не обнаружен — он неуязвим. Подумай и не торопись принимать скоропалительных решений. Враг торопит тебя уйти. Осмысли это и постарайся поступить с пользой для себя. А искушения от бесов, как говорит Макарий Великий, есть жезл вразумления. Через эти искушения происходит некое великое домостроительство. Как сказано: лукавое недобрым своим произволением содействует благому. По слову апостола Павла, “любящим Бога… все содействует ко благу”.* *(Рим. 8, 28).
Отец Иларий пошел в свою половину кельи совершать правило, а Сергей присел в теньке под сосной. Он прижался затылком к шероховатому стволу и ощутил как движутся по древесным сосудам живительные соки — снизу вверх, из мрака земли к свету. К небу! Он посмотрел вверх и подумал, что наверное действительно все так и есть, как говорит отец Иларий. Все именно так: и Вездесущий Бог, Который любит; и диавол, который ненавидит. Сейчас Сергей принимал эти мысли легко, они не рождали ни каких внутренних противоречий. Да и как иначе? Несколько часов назад он едва уцелел. Он слышал, как диавол смеялся ему в лицо. Так как же не верить? А все остальное: Павел Иванович, сержант, старое кладбище? Теперь это легко вписалось в общую канву событий и служило неопровержимым свидетельством истинности слов отца Илария. “Но если это правда, — тревожно выстукивала испуганная мысль, — то и все остальное тоже? И ад, и вечные муки?” Страх волнами катился по телу и сердце замирало. Но это был не тот, ночной парализующий страх, а иной — побуждающий что-то делать, что-то менять, и вовсе не лишающий надежды на положительный результат.
А где-то вдали звучало уже ставшее привычным “бом-бом” — это неведомый колокол опять рушил тишину в Звонаревом бору: “Не спите… бом-бом… бодрствуйте… бом-бом…”. И эхо разносило этот безпокойный глас во все концы здешних мест, не давая забыться и обмануться мнимым покоем и тишиной…
* * *
Вечером после трапезы, состоящей из вареной картошки и репы, отец Иларий присел к столу, окинул Сергея своим быстрым внимательным взглядом, похоже, приглашая его к разговору. Сергей не заставил себя упрашивать и устроился рядом.
— Тебе, Сергий, верно не все пока понятно, — начал говорить старец, — но это, поверь, дело времени. Тут насилием над собой ничего не достигнешь. Все дело в разности восприятий мира. Большинство людей воспринимают мир плотью. Они живут ее желаниями, ее потребностями, лелея ее и холя. Они смотрят вокруг плотскими глазами и зрят понятное и доступное той же плоти. Есть люди, которые отличаются более утонченным восприятием действительности, так называемым душевным. Им доступны понятия и вещи более высокого порядка: это люди искусства и науки. Они могут иметь представление о умных вещах, но постигать небесные логосы для них невозможно. Наиболее приближает к постижению умного мира классическая музыка, но и у нее есть известный предел. Плотской и душевный человек — есть ветхий человек. Духовный же — есть новый человек. Что в нем нового? Да все: ум, сердце, воля, все состояние, даже тело. Ум нового человека способен постигать отдаленные события, прошлое и многое из будущего, постигать суть вещей, а не только явления, видеть души людей, Ангелов и бесов, постигать многое из духовного, или как мы его называем — потустороннего, мира. Словом, человек, стяжавший Духа Святого, весь обновляется, делается иным. Отсюда — прекрасное русское слово: инок, то есть иной и по уму, и по сердцу, и по воле. Тело духовного человека тоже изменяется, становится частично подобным телу Адама до падения, способным к духовным ощущениям и действиям — хождению по водам, способности оставаться без пищи, мгновенным перемещениям через большие расстояния. Состояние духовности дает человеку такие переживания блаженства, что, по словам апостола Павла, нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с той славою, которая откроется в нас.* *(Рим. 8, 18). А преподобный Серафим Саровский говорил, что если бы человек знал об этих состояниях блаженства, которые еще и здесь бывают, а тем более в будущей жизни, то согласился бы прожить тысячи лет в яме, наполненной гадами, грызущими его тело, чтобы только стяжать эти состояния… Я знаю, Сергий, все это трудно сразу понять с чьих-то слов и жить этим, но каждому новоначальному Господь дает подтверждение этих спасительных истин. Происходит это на уровне личного контакта каждого из нас с Богом. Господь не гнушается и самым последним грешником, призывая того: “приди ко Мне и Аз упокою тебя”. Если ты вспомнишь свои сердечные переживания, то безусловно найдешь нечто подобное. Потом такая встреча может повториться очень не скоро и даже вообще не повториться в этой жизни. Все зависит от устремленности человеческого сердца. Если желает оно спасать себя, идет путем Христовым, то такие встречи будут все чаще. Если же человек не захочет спасаться даже после встречи с Богом — то, как говорится, вольному воля. Насильно в рай вести никого не будут!
— Да, у меня были довольно странные видения, — признался Сергей, — я часто думаю об этом. Есть Бог, есть, и Он видит меня. А дальше… дальше я не понимаю. Не могу понять… В безпамятстве во время болезни я видел яркий свет и мне кажется, что это и был Сам Бог. Необыкновенный свет!
Отец Иларий двигал в руке узелки четок и смотрел на икону Спасителя в углу.
— Что ж, — сказал он, — Бог действительно открывает Себя, как Ему Самому это угодно. Можно видеть сияние Его славы, как апостолы на Фаворе, или трех Ангелов, или Сладчайшего Иисуса. Неописуемый, трансцендентный этому миру, Он тем не менее открывает Себя человеку, потому что любит Свое творение. А помочь себе ты сможешь, и услышишь после, что тебе говорит Бог. Сделай только первый шаг. Ты безусловно знаешь о покаянии — это одно из семи Таинств. Всякое Таинство непостижимо соединяет нас с Богом. Отсюда и название: “Таинство” — оно необъяснимо для разума человека. А покаяние имеет особую трудность — человеческую. В нем, в отличие от других Таинств, в которых преимущественно действует Божия благодать, действует сам человек. Человек должен сделать активный шаг навстречу Богу. Это главное. Это и твой первый шаг. Посредником покаяния выступает духовник, который должен заглянуть в самые сокровенные уголки души исповедующегося, помочь тому раскрыть себя пред Богом, преодолев всякое лукавое, лицемерное желание что-то скрыть, оставить тайным. Грех, сидящий в сердце, — это смертельная болезнь, поэтому нельзя откладывать посещения духовного врача. Чем позже придем, тем труднее и болезненнее будет лечение. А без этого не обойтись. Грехи же свои ты увидишь. Помолись так: “Господи, даруй ми зрети моя согрешения”. Раз, два, три помолись и постепенно тебе откроется целая бездна, кишащая всякими гадами. Это и есть твои грехи. Ты будешь каяться и они будут исчезать, пока не останется ни одного и бездна затворится. Так должно быть.
— Тут как раз проблем и нет, — нервно постукивая кулаком по столу, сказал Сергей, — грехов у меня выше крыши, не знаю как и подступиться с ними к исповеди. И все самые гнусные и противные.
— Поверь, мой дорогой, — улыбнулся отец Иларий, — уши священников чего только не слышали, а Господь и так знает все наперед и готов простить. Ему нужно лишь твое произволение, твое собственное желание принести покаяние и оставить грех. Множество покаявшихся разбойников стали великими святыми. Самый важный пример покаяния и прощения грехов открывает нам Святое Евангелие — покаяние разбойника, распятого одесную Господа Иисуса Христа. Это было первое покаяние разбойника. В дальнейшем, предание сохранило множество подобных примеров. Удивительных по своей трагичности и силе. Один из таких рассказов приводит преподобный Анастасий Синаит. Это случилось во Фракии в шестом веке …
* * *
Шестой век от Рождества Христова.
Византийская империя. Фракия
Много лет на границах Фракии промышлял грабежами и убийствами страшный разбойник. Он наводил ужас на все прилегающие области, так что никто не отваживался и проходить там, где он производил разбои. Молва приписывала ему огромный рост и страшную силу, хотя на самом деле был он обыкновенным человеком, пусть и слывущим безжалостным и безпощадным. Правительство не раз посылало солдат, чтобы схватить его, но он был неуловим. Использовались все возможные хитрости, чтобы застигнуть его врасплох, но ничто не удавалось. Когда, казалось, исчерпаны были все возможности, сам император решил лично обратиться к нему и приказать прекратить свои разбойничьи занятия. Царский посланник в точности выполнил приказ и доставил письмо разбойнику. Трудно представить, каково было его удивление, когда он увидел указ, подписанный рукой самого императора. Он изменился в лице, побледнел; его будто бы в самое сердце поразила некая Божественная сила. Он отбросил в сторону меч и уже назавтра отправился в столицу к императору, где поспешил повергнуться к его стопам. Со слезами он раскаялся во всех своих преступлениях и предал себя его царской милости.
Раскаяние преступника было столь чистосердечно и искренно, что император простил разбойника и отпустил его с миром. Но куда денешься от себя самого, от суда собственной совести? Угрызения ее были столь велики, что он вскоре заболел и был отправлен в общую врачебницу. Но его болезнь лишь усиливалась и дошла последней степени. Чувствуя себя близким к смерти и припоминая грехи жизни своей, он сильно сокрушался о них, сердце его разрывалось от боли и одно только упование на милосердие Божие удерживало его от отчаяния. “О, преблагий Спасителю, — шептал он слова молитвы, — буди милосерд ко мне, как Ты милосерд был к разбойнику, распятому одесную Тебя, приими слезы мои, источаемые мною при дверях смерти! Ты милостиво принял пришедших на делание и во единонадесятый час, хотя они уже ничего не могли сделать достойного милости: ради сей же благости Твоей воззри благоутробно и на мои слезы, и соделай их для меня второй купелью крещения, да очищуся и получу прощение всех грехов моих”.
Эту молитву слышали многие, окружавшие одр умирающего разбойника. Как назидательны были эти слова и особенно в этих устах! Из очей его в таком изобилии источались слезы, что ими пропитан был весь его платок. Вскоре он умер с теми же чувствами сокрушенного сердца…
В это же время некий врач, посещавший больницу, человек весьма даровитый и известный, увидел сон или, лучше сказать, видение, в котором представилось ему, что около постели больного разбойника было множество черных людей (муринов или бесов), из которых каждый имел в руках свиток, исписанный преступлениями умирающего; тут же были и два блиставшие светом Ангела, которые тщательно исследовали, не совершил ли умирающий и каких-либо добрых дел. Принесены были весы, и когда бесы положили на одну их сторону все свои свитки, то эта чаша быстро опустилась вниз, а другая же — поднялась высоко; два светлых Ангела с сокрушением говорили: “Неужели нам нечего положить на другую сторону весов, чтобы склонить их сюда?.. Было ли и время сделать ему какое-нибудь доброе дело, когда он недавно только оставил свои злодеяния?” Они приступили к одру его и нашли платок, которым пред своей кончиной он отирал слезы. “Положим его на весы, — сказали они, — и если Бог приложит тяжесть милосердия Своего, то желания наши исполнятся”. Едва они это сделали, как чаша весов склонились на их сторону, а свитки, бывшие на другой стороне, исчезли. “Милосердие Божие, — воскликнули Ангелы, — превзошло и победило неправды этого грешника!” Они тотчас прияли к себе его душу, а бесы со стыдом бежали.
Врач проснулся, полный впечатлений от этого видения и тотчас, желая проверить его истинность, от-правился во врачебницу. Больной, как сообщили ему, только что скончался, и платок, промоченный слезами, еще лежал на глазах его. Присут-ствовавшие при его кончине свидетельствовали о его глубоком и искреннем покаянии.
Известно, что врач, взяв этот напитанный покаянными слезами платок, пошел с ним прямо к императору, рассказал ему о своем видение и о том, что он слышал от других, и заключил свое обращение следующими словами: “Ты знаешь, благочестивейший император, что говорит Евангелие о разбойнике, получившем при смерти своей прощение грехов от Иисуса Христа: вот человек, которому Спаситель дарует ныне ту же бла-годать под державою твоею”.
* * *
Уже далеко заполночь Сергей вышел на улицу. Отец Иларий молился у себя, а ему не спалось. В ночной тишине звучала все та же звездная песнь, и небо было такое же, как и вчера, но на сердце, не в пример вчерашнему, было спокойней от появившейся определенности на счет, по крайней мере, завтрашнего дня. “Ну что ж, исповедь, так исповедь, — размышлял он, — чего бояться?”. Почему-то вдруг всплыло в памяти худенькое личико сестры Евгении. Екнуло сердце: “Как там она, все ли нормально? Да нет, — тут же успокоил он себя, — сказал же отец Иларий, что все будет хорошо”. Но что-то, какое-то тревожное чувство все-таки безпокоило. С мыслью о сестре Сергей и уснул, но прежде совершенно спокойно и будто уже привычно осенил себя знамением креста.
Гл. 2 Серая мышка
Я взыскал Господа, и Он услышал меня,
и от всех опасностей моих избавил меня.
(Пс. 33, 5)
Зимой ей было легче. Она укутывала голову в широкий теплый шарф, поднимала воротник старого пальто, а лицо непременно опускала вниз, будто смертельно боялась мороза; она быстро семенила ногами и, если левая рука была не занята сумкой, отмахивала ей, почти как рядовой-первогодок на плацу. Нет, она не боялась холода, она привыкла к нему за годы детства и юности, проведенные в Сибири. Просто ей не хотелось, чтобы кто-то вдруг ее рассмотрел и догадался, что она — обыкновенная серая мышка. Она бы скорее согласилась, чтобы в ней узнавали прапорщика (может быть, отсюда и несколько нарочитая отмашка левой), метельщицу городских улиц, даже работницу общественных бань, но только, избавь Боже, не серую-серую мышь. С годами, когда приблизилось к сорока, это боязнь несколько поистерлась и ослабела, хотя и превратилась в привычку. С годами вообще кое-что, высушенное временем, отшелушилось и отпало. Так, после тридцати, она перестала, наконец, стесняться своего имени “Евгения”, что в переводе с греческого значит “благородная”. А раньше? Мучилась: почему Евгения? Чем благородная? Отчего не Ксения — странница? Или Зоя, которая просто жизнь? Евгения… Когда она рекомендовалась кому-то, то называла имя тихо и извинительно, как бы заранее предупреждая, что и сама не рада таковой прихоти родителей. Ладно, если бы они руководствовались соображениями веры, если бы в церковном месяцеслове после дня ее рождения значилась мученица Евгения, но ведь нет. Двадцать третьего марта праздновалась Галина. Имя, как раз для нее — тишина, спокойствие. А то ведь — благородство. Каково?.. Нет, она не пеняла на родителей за то, что появилась на свет такой маленькой и невзрачной; за то, что ее тонкие, редкие волосы только и годились, что для мышиного хвоста на затылке — тут никто не властен. Но вот ее имя — оно-то было вполне в их воле?
Ранней весной она пыталась еще сопротивляться, но ближе к лету — капитулировала. Или нет: скорее она меняла тактику. Летом она будто никого и не замечала, всегда была задумчива, тороплива, иногда — деловита, но всегда одинока. Это просто было написано на ее лице: я одинока и я ни в ком не нуждаюсь!
У Евгении была двухкомнатная норка в районе ближнего Завеличья, на первом этаже старой пятиэтажки. Ее норка, где, запирая дверь, она преставала быть ни в ком не нуждающейся и одинокой, а становилась сама собой — то есть маленькой серой мышкой, неслышно передвигающей лапками, любящей тепло и горячее молоко. Дома, в окружении множества книг, она была не одинока (или, быть может, почти не одинока?), хотя и жила одна. Уж восемь лет как. Ей было тридцать один, когда умер ее отец. А ему — восемьдесят два. Вот таким она была поздним ребенком! Мать родила ее в сорок два, отцу же было за пятьдесят…
История их семьи столь переплелась с историей Отечества, что Евгения, историк по образованию, смотрела в свое прошлое, как в школьный учебник — так все совпадало. Она любила ретроспективы и, могла сидя в кресле, долго вглядываться в освященную тусклыми фонариками улицу истории и рассматривать блуждающие там тени. 1905 год, январская трагедия в Петербурге, Манифест, Революция…, а в семье ее деда, Евдокима Петровича, рождается первенец Трофим, старший брат ее отца. В 1909 на свет появился ее отец, Михаил Евдокимович. Дальше… Дальше — Первая Мировая и трагический 1917, год отречение Государя-Императора от Российского престола. Возможно, где-то совсем рядом от того исторического вагона царского поезда был и ее восьмилетний отец. Возможно, потому что часто приезжал с отцом в Псков по купеческой части. Такой был в их семье порядок: сызмальства приучали к родительскому ремеслу. Революция… Гражданская… Смерть широко машет своей острой косой. Под один из таких неумолимых взмахов попадает почти вся их семья, кроме отца. Революция безжалостна, а смерти все равно… Отец не покидает родных мест. Он сельский учитель, он учит детей… “Мы не рабы, рабы не мы…”. Не имея своего угла, ютится у родни, но, там где следует, о нем все еще помнят. В начале тридцатых он получает свою пятерку, отбыв которую отправляется на поселение в Сибирь. Ему легче, чем прочим — он один. И еще долго, долго — он все так же один…
Женился он в пятьдесят третьем. На радостях скоропалительно, словно головой в омут, но, на удивление удачно. Маме исполнилось тридцать пять, она не была красавицей, но — необыкновенно светлой и доброй. Вокруг нее как бы все время горел свет, по крайней мере, Евгения запомнила ее именно такой — в ореоле света. Через год родилась ее старшая сестра, а спустя шесть лет и она сама — поздний ребенок. Мама умерла, когда ей только-только стукнуло шестнадцать, и в их доме словно погас свет. В этом темном опустевшем доме отец ни как не смог научиться жить один. Тогда-то он и вспомнил про свою Псковскую родину. И они вернулись — он и Евгения. Старшая ее сестра Маша давно отпочковалась и жила своей семьей.
Отец купил в Пскове кооперативную квартиру, а она поступила в пединститут на историко-английский факультет… Удивительное дело: оказывается в этом городе у них были родственники — семья Григория Петровича Прямкова, очень, правда, дальнеюродного то ли брата, то ли племянника ее отца. Григорий Петрович был человеком известным, важным и, как выяснилось, совсем не нуждающимся в сохранении родственных отношений с пришлыми сибиряками. “Ты это, — сказал он ее отцу при первой встрече, — не очень-то на меня рассчитывай. Не настолько я и власти имею. Да и родня мы с тобой — седьмая вода…” Не известно, чего он возомнил. Вообразил, наверное, что будет дальний родственник с сомнительной биографией домогаться у него, парторга большого завода, каких-нибудь протекций. Поэтому и расставил все по своим местам. Нет, ошибся он: не стал бы отец просить, не тот был человек. Но Григорий Петрович об этот не знал, поэтому, верно, и сына своего, девятилетнего Сережку, отправил в другую комнату, ограждая от слишком близкого знакомства. Но вышло так, что жить им пришлось в соседних дворах, и прознавший об этом Сережка частенько тайком от отца прибегал к ним, с упоением слушая рассказы Евгении о Сибири.
А город… сначала он показался Евгении недобрым и даже враждебным. После сибирского радушия и хлебосольства здешние жители представились ей мелочными и склочными, а могучие крепостные стены и башни, так просто пугали. Но постепенно все в ее восприятии выправилось к лучшему. Она знакомилась с городом, узнавала его. Она обошла каждый его уголок, прикасаясь к седым от древности камням, и ей даже казалось, что она обоняет дух его старины. Его история, легенды завораживали, и сибирские просторы постепенно поблекли в ее памяти.
Окольный город, Полонищенский конец, Мокролужская сотня — удивительные названия удивительных времен! В этом месте находились (и по сей день находятся) Поганкины палаты — уникальный памятник семнадцатого века. И даже не памятник, нет, а само время, уловленное тенетами неизвестного архитектора и обложенное камнем. Поэтому сегодня, глядя на эти стены, она, как думалось ей, видела подлинное лицо времени, не придуманное, а самое что ни на есть настоящее. А легенды? Сколько же их было? Ах, если бы она занималась фольклористикой, а не историей… Сам Сергей Поганкин, например, богатейший купец, который был и “головою таможни”, и “головою кабацкою”, и еще “головою денежного двора”. Такое положение и такая странная для христианина фамилия — Поганкин? (Paganus — язычник, идолопоклонник). Это чем-то надо было заслужить. И вот тебе объяснения, сохраненные в народных быличках. Тут и “поганый”, “бесовский” клад, якобы положивший начало купеческому богатству; тут и дружба с “погаными”, то есть неправославными по вероисповеданию иноземными торговыми гостями, и сношения с разбойничьим атаманом; и сам царь Иван Грозный, в сердцах обозвавший купца “поганым”. Выбирай, что более по душе…
И так в каждом “конце”, в каждой “сотне” города. Каждый его уголок имел теперь свое имя и свое узнаваемое лицо. Евгения приходила в Покровский комплекс и издали еще кланялась набухшей от важности, как опившийся хмельной медовухой тысяцкий начальник, Покровской башне, важной и сановитой, одной из самых вместительных по объему каменного чрева в Европе. И та, хотя и пыжилась, но все же едва заметно кивала в ответ. А рядом — маленькие близняшки, храмы Рождества и Покрова Пресвятой Богородицы от пролома. Этим нельзя кивать, им надо поклониться до земли или хотя бы почтительно склонить спину, а потом осторожно коснуться шероховатой белой стены и ощутить рукой гудение тысячелетия…
* * *
1581 год. Псков.
Ночью с крепостной стены хорошо просматривались огни костров по обе стороны реки, у которых ночевали пришлые ратники из ляхов и немцев. Хмельные выкрики доносились и сюда на стены, где псковские дозоры денно и нощно не смыкали глаз. Днем во вражеском стане кипела работа: спешным порядком готовились к штурму. Богоспасаемый град Псков тоже готовился. Подтягивались подкрепления из соседних городов, горожане чинили крепостные стены, копали в нужных местах подземные ходы против вражеских минных подкопов. Король Стефан Баторий рассчитывал на множественность своего почти пятидесятитысячного наемного войска, а псковичи, имеющие гарнизон не более восьми тысяч, более уповали на Божию помощь и предстательство Заступницы Усердной рода христианского Пресвятой Богородицы. День и ночь проводили в молитве духовенство, иноки и миряне…
Благочестивый старец Дорофей из кузнецов слезно молился, испрашивая у Господа, чтобы избавил псковичей от беды и напасти. Келья его стояла совсем неподалеку от Покровского монастыря. Рано утром вышел он из сеней и вдруг увидел необыкновенный свет в виде огненного столпа, протянувшегося от земли до неба, который со стороны Печерской обители двигался к Пскову. Вот чуть левее Мирожского монастыря он достиг реки Великой и двинулся далее через реку к городу. В этом свете узрел благочестивый старец Пресвятую Владычицу Богородицу. Под левую руку Ее поддерживал преподобный Антоний, начальник Киевских пещер, а под правую — Корнилий, игумен Успенской Псково-Печерской обители. Пресвятая Богородица, пройдя по воздуху чрез городскую стену, вошла в Покровскую церковь. Пробыв там недолго, вскоре вышла наружу и, встав вместе с преподобными, вопросила: “Где Мирожский строитель Нифонт, епископ Новгородский?” Святой епископ немедленно предстал пред Ней и с великой скорбью сказал: “Госпожа Пресвятая Владычица! В моем монастыре сего лета не было литургии”. На что Богоматерь ответила: “Сыну Моему и Богу так угодно”. Потом воззвала: “Где избранные Божии, лежащие в церкви Святой Троицы?” И тотчас предстали пред Ней благо-верные князья Василий Киевский, Гавриил и Тимофей Псковские, позади же них встал Николай Псковский и святые Евфросин с Саввой, и все с благоговением поклонились Ей. Пресвятая Богородица, взирая с гневом на город, сказала: “О люди беззаконные! Вы прогневали Сына и Бога Моего и осквернили град сей грехами своими. И вот пришла на вас туга и беда великая, и вы Сына Моего Господа Бога и Меня не познали”. В это время пали пред Нею преподобные Корнилий и Евфро-син с Саввой, и блаженный Николай и со слезами молились: “Госпожа Владычица, Богородица! Есть грех на людях и беззаконие, но не прогне-вайся на них до зела! Помолись Сыну Твоему и Богу нашему за град сей и за людей согрешивших!” Все благоверные князья тоже припали к ногам Ее и со слезами молили Ее о пощаде города. И вдруг Пресвятая Богородица приказала призвать к Себе старца Дорофея, удостоившегося этого видения. В тоже мгновенье неведомо как оказался старец у ног Богоматери. Она сказала ему: “Иди немедленно к воеводам, к Печерскому игумену и в собор Святой Троицы и возвести им, чтобы прилежно и непрестанно мо-лили Бога и принесли бы старый Печерский образ и хоругвь на стену города, на то место, где Я теперь стою, и чтобы поставили здесь одну пушку, а другую внизу и стреляли бы из них по королевским шатрам и влево за королевское шатры. Объяви людям, чтобы они плакали о грехах своих и молили бы Милостивого Бога о помиловании, а Я буду молиться Сыну и Богу Моему о прощении ваших грехов ”.
На этом видение закончилось, и старец опять увидел себя у входа в келью. Тот час незамедлил он пойти, куда ему было велено и возвестил о бывшем ему видении. Печерский игумен Тихон с духовенством и народом стал совершать ежедневно Крестные хождения с иконой Успения Богородицы и другими иконами на указанное место, а воеводы и бояре поставили в той части стены три заветные креста.
Четыре дня не видно было никакого движения у неприятеля, но с первого сентября стали заметны приготовления к приступу. Шестого сентября игумен Тихон, по некоему откровению свыше, созвал по утру благовестом горожан в собор и совершил оттуда Крестный ход к Покровскому углу с чудотворной Печерской иконой Успения, с мощами святого благоверного князя Гавриила Псковского и со старой Печерской хоругвей. Весь народ с плачем и рыданием сопровождал Крест-ный ход, не ожидая помощи и защиты ни откуда, кроме Бога.
Утром другого дня, по приказу Стефана Батория, с самого рассвета начался сильнейший пушечный обстрел крепостных стен, продолжавшийся весь день и всю ночь до девяти часов утра. В стене образовался большой пролом; к нему-то и устремился враг, когда начался приступ. Загорелась жесточайшая битва. Неприятель взял уже две башни и утвердил на них польские знамена. Защитники слабели; был ранен воевода Шуйский. Страх овладел сердцами всех; старики, женщины и дети заливались слезами и наполняли церкви воплями. Все усердно молили Бога о защите. В эту тяжкую минуту немедленно были подняты и принесены к пролому святыни из собора: мощи благоверного князя Гавриила с чудотворной иконой Печерской. А впереди них к пролому прибыли три инока Печерского монастыря, родом бояре, храбрые воины. Они воскликнули громкими голосами : “Не бойтесь, братие! Станем крепко! Устремимся на литовскую силу вместе! К нам грядет Богородица с милостью, заступлением и с помощью всех святых!” Этот неожиданный призыв духовных воинов Христовых воодушевил всех:
“Богородица к нам грядет , о друзи! Умрем вместе за Христову веру и за православного царя! Не предадим града Пскова!” Вместе с этим началось молебствие пред проломом на виду у защитников-псковичей и врагов, и продолжалось Крестное хождение к Покровской церкви. Защитники мужественно устремились в пролом и безстрашно отражали атаки врагов; даже женщины участвовали в сражение: иные приносили жаждущим воинам воды, другие подавали им оружие, многие сами бросали на врагов камни и со стен лили на них горячую воду. В это время защитники поставили большое псковское орудие у церкви Похвалы Богородицы. Его выстрелы внесли панику в ряды неприятеля. Сражение с обеих сторон было жаркое, долговременное и упорное. К ночи восьмого сентября враги были вытеснены из пролома, в безпорядке прогнаны в поле, и рассеяны… Воеводы сказали ратникам и народу: “Миновал для нас первый день трудов, мужества, плача и веселия! Исполним клятвенный обет, не изменим Церкви и царю ни робостью, ни малодушным отчаянием”. Дружным и единодушным был ответ и воинов и народа:
“Мы готовы умереть за веру Христову! Как начали, так и совершим с Богом без всякой хитрости!” И тут же родилось обещание построить близ Покровской церкви новый храм — в честь Рождества Пресвятой Богородицы…
Осада продолжалась сто семьдесят дней и ночей. Защитники Пскова отразили два генеральных штурма и множество мелких приступов. И все это время продолжались ежедневные Крест-ные ходы на стены города с чудотвор-ной Печерской иконой Богородицы… Наконец, терпение польского войска истощилось и Баторий, окончательно убедившись в тщетности попыток взять город, отступил от стен богоспасаемого града Пскова. Сорвались все его грандиозные планы похода на Москву, а Россия вышла из Ливонской войны целостной и благополучной…
* * *
Иногда Евгения брала брата Сережку с собой на прогулки, тайком конечно от его отца. Как-то, гуляя по правобережью реки Псковы, забрели они к Гремячей башне, полуразрушенной, но удивительным образом, сохранившей былую стройность и красоту. Башню окружали руины с манящими тайной черными подземными провалами… И от того хотелось верить в старинную легенду, которую Евгения не спеша рассказала Сережке. Про заточенную в подземельях башни княжну, томящуюся в гробу и по сию пору еще ожидающую своего избавителя. Про то, как прокляла ее некогда родная мать, — а клятва матери, как известно, разрушает дома детей до основания, — и впала дочь в необычный зачарованный сон, от которого избавление одно — неусыпное чтение Псалтири аж сорок дней кряду. Если бы нашелся такой безстрашный подвижник и выполнил бы это нелегкое условие, то избавил бы красавицу-княжну от муки проклятия, а в награду получил бы хранящиеся здесь же несметные сокровища. Сережка слушал, затаив дыхание и, наверное, верил. А наверху башенной кровли шелестели под ветром кустики высокой травы, будто подтверждая: “Было, было…”, хотя и быльем поросло.
— Давай поищем, — предложил он сестре.
— Да нет, Сереженька, тут уж все обшарили сотни раз, да и сказка все же это. Красивая сказка.
Сережка подумал и вдруг неожиданно спросил:
— А почему ты, Женя, некрасивая? На мышку-норушку похожа?
— Я? — она растерялась, соображая что надо ответить, но ни чего не придумав, честно призналась: — Я не знаю, Сережа.
Но вообще-то Сергея это и мало интересовало. Он тут же затеял разговор о поисках сокровищ и забыл о своем коварном вопросе. А она не смогла.
Возможно, именно тогда-то в ней и родилась серая мышка, для которой главным стало успеть спрятаться.
Евгения окончила институт и работала учителем истории. Она не боялась контрольных уроков и внезапных проверок ГОРОНО — история была для нее больше чем просто предмет, это, без преувеличения, было ее жизнью. Она боялась, что однажды кто-то из учеников вдруг скажет ее: “Евгения Михайловна, вы удивительно похожи на серую мышку”. Никто, разумеется, не говорил, но она все равно ожидала и боялась…
Сергей… Только Сергей называл ее “наш мышонок”. Но это было другое. Это было совсем не обидно. Он, хотя и младше ее на семь лет, но… постепенно он как бы догнал ее в возрасте и даже перегнал. Он вырос в огромного, сильного и уверенного в себе мужчину, который не страшился неожиданных вопросов и всегда готов был дать отпор. А она, мало того, что не доставала ему даже до плеча, но еще и вечно опасалась быть обнаруженной, и совсем не умела хоть как-то себя защищать.
Годы шли. Она замечала, что с Сергеем творится что-то неладное. Что его окружают плохие люди, и сам он набирается плохих манер. Но что она могла с этим поделать? Что? Ведь она для него так и оставалась “наш мышонок”. Впрочем, год от года, виделись они все реже. Иногда вдруг неожиданно он приезжал с коробкой дорогих конфет и букетом роз. Она конфузилась. Мужчины никогда не дарили ей цветов. Ученики — да, но что б мужчины… Побыв немного, он опять исчезал надолго. Слышала она, что он сидел в тюрьме. Не верила… и верила: он такой! А полгода назад пришел он к ней весь помятый, одетый хотя и дорого, но небрежно, и долго пытался что-то объяснить. Не сразу, но все же она поняла, что он после чудовищной пьянки, да и сейчас еще нетрезв. Рассердилась и даже хотела выгнать, но вышло это очень неуверенно. А он попросил вдруг прощения. Он сказал:
— Ну что ты, наш мышонок? Не сердись. Поверь, мне тоже порой нелегко и тоже иногда хочется все бросить, уехать куда-нибудь подальше. В Сибирь, может быть?
— И ехал бы, — поддержала она, — Лучше бы было, что бы ты уехал.
— Твоя правда, уеду, — вроде бы как согласился он, — закончу вот все дела и уеду. Я тут много чего натворил, но как исправишь? Никак! Верно?
Она не нашла, что ответить. Тогда не нашла…
А насчет его просьбы… Она все поняла и обещала в точности исполнить. Тем более, он рассказал ей практически все, что знал сам: про друга из Питера, которому он обязан; про важные документы, в которых невесть что, но что-то дорогое и важное; про то, что чемоданчик этот на сохранении у Марии Сергеевны, старой учительницы, которую хорошо знала и она сама; про условный звонок с паролем; и про то, что следует делать потом.
— Хорошо, — сказала она напоследок, — я помогу тебе, а ты бросай все и уезжай, иначе погубишь себя.
— Ништяк, — ответил он и окончательно этим ее сразил…
Прошли шесть месяцев, а от Сергея не было ни слуху, ни духу. Евгения вяло перетекла из зимы в весну и далее — в лето. Она все также по большей части пряталась в норке, стремясь сюда поскорее и из школы, и из библиотеки. А в ее городе творились странные вещи. В Мокролужской сотне — ее любимом месте — в кого-то стреляли и даже убили. Средь бела дня. Это потрясло буквально всех! Областные власти, через подведомственные им СМИ, накатывали волну на мэрию: вот, мол, до чего довели город своей безалаберностью и безответственностью. Те, через единственный их рупор — ежедневную городскую газету — неуклюже оправдывались и, как могли, в свою очередь кололи губернские власти. Обыватели пребывали в растерянности. А Евгения… она почему-то была уверена, что тут не обошлось без участия Сергея. Нигде ничего об этом не сообщалось, но она чувствовала сердцем. Вскоре позвонила Мария Сергеевна…
В эту ночь ей не спалось. Вечером, как заснула, приснился отец. Он просто смотрел на нее и молчал. Смотрел и молчал. И читалась в его глазах какая-то неизбывная, совсем неземная грусть. И она почему-то молчала. Так и проснулась, ничего не сказав, и ничего не услышав. Посмотрела на часы: два часа пополуночи и поняла, что не уснет. “Папа, как ты? Тебе плохо? — шептала она, не зная чем помочь. — И мне плохо, папа. Папа…” В преклонные годы ее отец стал усердным прихожанином Свято-Троицкого Собора. Ходил он на службы каждое воскресенье и в праздники. “Отдохни, отец” — говорила она поначалу, но он легко качал головой: “Надо, Женечка! Надо”. Почему надо — он не умел объяснить. Пытался, но, должно быть, и сам точно не знал. Слишком поздно в нем это проявилось. Будто проснулась однажды генетическая память предков — истово православных во многих поколениях. Он вдруг почувствовал важность и совершеннейшую для себя необходимость бывать на богослужениях и принимать Святые Тайны. Евгения более не мешала ему. А он не мог довести до нее то, что сам принял каким-то верхним чутьем, без всяких для себя аргументов; ей же нужны были аргументы. Прежде чем принять, ей хотелось понять. Было еще вот что: отец, когда возвращался после долгой службы, заметно менялся, на него было легко и приятно смотреть. Объяснить этого она не могла, но это было, и повторялось раз от разу. “А я молюсь за вас с Машей, и за маму нашу молюсь, чтобы упокоил ее Господь”. — “Хорошо папа, — говорила она, — это, наверное, хорошо”. — “Я хотел бы, чтобы и ты за меня молилась, — просил отец, — непременно молилась и в церкви бывай” — “Обязательно, папа, — обещала она и верила, что так будет, — Я не забуду”. Отец умер, а она… она, увы, почти что не следовала своему обещанию. Ходила всего один-два раза в год в собор, ставила свечу и все. “Прости папа, — отчего-то вдруг застыдилась она сейчас, — прости, я схожу, завтра же схожу…” А в шесть утра зазвонил телефон.
— Алло? — спросила она, а сердце замерло, чего-то тревожно ожидая.
— Простите, Евгения, это Мария Сергеевна, — голос старушки был совсем слабым, чуть слышным. “Больна” — догадалась Евгения и поспешила успокоить:
— Не волнуйтесь, я все равно уже вставала. Не волнуйтесь.
— Евгения, я себя очень плохо чувствую, — сказала Мария Сергеевна, — в больницу поеду сегодня, а как там — неизвестно. Заберите, пожалуйста, чемоданчик вашего брата, а то вдруг что? Он, ведь, наверное, важен?
— Да-да, не волнуйтесь, я сейчас же приеду, — пообещала Евгения, — максимум через час. Дождетесь?
— Конечно, дождусь, особенно можете и не спешить.
Но когда через пятьдесят минут Евгения подошла, у подъезда Марии Сергеевны стояла “скорая”. “Вот тебе и не торопись!” — подумала она, быстро поднимаясь на третий этаж. Дверь была не заперта. Молодая женщина врач помогала старушке собрать все необходимое для больницы.
— Вот, совсем невмоготу стало, — извинительно пожала плечами Мария Сергеевна, — возьмите на кухне на столе, я приготовила.
— Вы не безпокойтесь, я найду, — Евгения быстро скользнула на кухню и, взяв лежащий прямо на столе дорогой атташе-кейс, пожелала на прощание: — Вы поправляйтесь, Мария Сергеевна, обязательно поправляйтесь!
На улице она в растерянности замерла: “Что делать? Домой?” Но тут вспомнила о том, что давеча обещала отцу сходить в Собор. “Что ж, — решила, — заодно и за Марию Сергеевну поставлю свечу”.
Она пришла в Собор еще до начала литургии и выстояла до самого конца, хотя было сильное желание уйти. Бабулька за свечным ящиком, вручив ей три рублевые свечи, проворчала себе под нос, но так, что Евгения вполне расслышала: “Ходят расфуфыренные, голову платком не покрыть — срамота…” Но не будешь же ей объяснять, что специально не собиралась идти в храм, что так уж сложилось. “Это я-то расфуфыренная? — обиделась Евгения. — Да знала бы она, что у меня и платья-то лишнего нет. И платок этот…” Конечно же, она надевала платок, когда шла в храм нарочно, но сегодня ведь все иначе? А так всегда надевала, хотя и читала где-то, что в древней церкви платок полагалось носить лишь замужним женщинам в знак покорности и смирения перед супругом, а отроковицам и девицам — не полагалось. А она и есть девица, ну, быть может не девица — старая дева, но это ведь не меняет сути?
Потом она сидела на скамейке рядом с высоким соборным крыльцом. Домой идти не торопилась. Солнышко припекало, и мощеная камнем площадь вдыхала это полуденное тепло, постепенно превращаясь в пышущую жаром каменку деревенской бани. Сотни голубей, совсем не пугаясь жары, безбоязненно прогуливались у самых ног. А если кто-то вдруг кидал хлеб или зерно, они, подобно штормовой волне, всем скопом обрушивались на это место и кипели там шумным живым водоворотом, пока не подбирали все до последней крошки.
Евгения прикрыла веки и будто бы слегка задремала. Сквозь расслабленную дрему слышала она, как звучно цокали по камням площади чьи-то каблуки. Как заученно-монотонно излагал экскурсовод очередным заморенным жарой экскурсантам предания давно минувших дней. И так он был вызывающе безучастен и равнодушен к звукам, рождаемым собственным языком, что вся его говорильня напоминала оглашение инструкции по пользованию пылесосом. Скукотища! Ей хотелось продраться сквозь липкую сонную истому и прекратить это грубое посягательство на историю. Ее историю! В самом деле! Ведь это не досужая придумка наряженных в серые нарукавники клерков из бумажных канцелярий? Ведь действительно водили здесь склонивших головы плененных крестоносцев, взаправду шумело буйное народное море, именуемое “вече”, и звучно цокая по булыжникам, подобно сегодняшним экскурсантам, скакал на палочке юродивый Николка, что-то себе напевая…
* * *
1570 год от Рождества Христова. Псков
Соборная площадь была покрыта снегом, кое-где утоптанным, а местами наваленным непролазными сугробами. Босой человек в длинной ветхой рубахе скакал на палочке и что-то тихо себе напевал. Никого не дивил его вид — это был всем известный блаженный Никола, по прозванию Салос. Он всегда, в любую стужу ходил босой, лишь рубище прикрывало его никогда не знавшее покоя и тепла изможденное тело.
Было воскресенье — второе воскресенье Великого поста. Во всех концах города звонили
колокола. Сотни разнящихся в тембре голосов, поднимаясь в небо, сливались в общее облако звука, которое медленно плыло уже единым звоном над куполами церквей, числом уж никак не менее ста, над крышами каменных купеческих палат, над торговыми рядами, над крепостными стенами, и растворялось, наконец, где-то в безкрайних голубых озерных далях. А улицы были заполнены людьми. Повсюду стояли столы с угощениями, постными конечно, но обильными и разнообразными, что рождало атмосферу праздника. Вот только лица людей были сосем невеселыми. Многие плакали и лишь дети беззаботно резвились, не ведая о надвигающейся беде. Среди них скакал на палочке и юродивый Никола, неведомо как с Соборной площади вдруг оказавшийся тут на городской улице, по которой вот-вот должен буден проследовать царский кортеж. Государь Иоанн Васильевич вчера прибыл из Новгорода, и, опережая его, примчались во Псков слухи о учиненном там неслыханном кровавом погроме. Псковский воевода Юрий Токмаков, силясь рассеять все подозрения в измене, приказал накануне всем горожанам с хлебом-солью выйти встречать Государя и бить челом, взывая о милости. Что-то будет?
Но вот уже и приблизилась двигающаяся из Любятово царская процессия. Люди пали на колени и били поклоны, взывая к небу: “Господи, помилуй нас!” А глаза царя горели лихорадочным огнем, предвещая верную беду. Неожиданно, прямо под ноги царскому коню выскочил на своем деревянном скакунке юродивый Николка. Он возвел ясные очи на Государя и пропел будто бы детскую скороговорку. Но совсем не детскими были эти его слова, так что затрепетали от них все, кто был рядом.
— Иванушка! Иванушка! Покушай хлеба-солюшки, а не христианской кровушки! Иванушка! Иванушка! Покушай хлеба-солюшки, а не христианской кровушки!
Вздрогнул царь и вперил грозные очи в юродивого. Вспомнил он вдруг другого божьего человека, прозванного на Москве Василием Блаженным. Вспомнил, как однажды плакал тот горько на улицах города, а на утро выгорела вся Москва. Было это двадцать лет назад, но будто сегодня. “Нет, — подумал, — нельзя трогать юродивого, Бог накажет. Но и так оставить нельзя…” Сдвинул Иоанн сурово брови и хотел что-то приказать опричникам, но юродивый вдруг скакнул в толпу и исчез, словно растворился в воздухе. Государь задумался и так, погруженный в себя, доехал до Троицкого Собора, будто и не замечая преклонивших пред ним спины подданных. У колокольни опять явился пред ним блаженный Николка — и как только успел наперед всех? Он усиленно приглашал Государя зайти в свою келью. “Послушаюсь юродивого, — решил Иоанн, — быть может, скажет мне Божий суд?” Но что же он увидел? В убогой келье на лавке лежал огромный кусок свежего мяса.
— Покушай, покушай, Иванушка, — радушно предложил юродивый.
— Да как ты смеешь! — разгневался царь. — Я христианин и в пост мясо не ем!
— Мяса не ешь, а людей губишь, — смиренно сказал Никола, — Кровь христианскую пьешь и суда Божия не боишься!
Как ошпаренный Грозный выскочил из кельи. Его душила злоба. Он велел снимать колокола и грабить ризницу. Но опять безбоязненно подступил к нему блаженный:
— Не тронь нас прохожий человек, ступай себе прочь. Если помедлишь, не на чем тебе будет бежать отсюда.
Много власти имел царь, мог он уничтожить всех этих людей, мог он и сам город стереть с лица земли, но, чувствовал, что безсилен пред этим босым оборванным человеком. Будто бы за ним стояло несметное войско, готовое по первому его гласу обрушить свою мощь на опричное царское воинство. “Так и есть! — будто пронзило Иоанна, — Так и есть! Это Сам Господь, это все Небесные силы, эта правда Божия стоит за его плечами!” Царь, опустив плечи, молчал. И дивились тому его опричники-палачи.
— Государь! — явился вдруг перед ним со скорбным лицом Малюта Скуратов. — Пал твой любимый конь. Только что…
Спешно Иоанн Грозный покинул богоспасаемый град Псков. Не разорил и не разграбил, как прежде сделал это с Новгородской Землей. Не дала ему этого сделать-сотворить правда Божия, которую прочел он, верно, в глазах босоногого юродивого Николы, блаженного Псковского чудотворца.
* * *
Город, расплавленный июньской жарой, навалился разом и нестерпимо обрушил свое разноголосье на отвыкшие в лесу от шума уши. Андрей потирал виски, жмурился и творил Иисусову молитву. От автовокзала, стараясь даже не смотреть по сторонам, он быстро пошел в сторону автобусной остановки. На привокзальной площади его пытались остановить что-то канючащие подвыпившие мужики. Таких Андрей навидался еще в свою бытность в Москве. Кроме дурного кайфа им ничего ненужно, а все, что они рассказывают — вранье. Как же он отвык от всего этого — все равно, что оказался в страшном сне. “Господи, где же нормальные лица? — испуганно думал он, бросая косые взгляды по сторонам. — Господи, помилуй…” На остановке, проскочив мимо длинного ряда торговых павильонов, он попытался упрятаться под навесом, но там, на скамейках кучковались разнополые бомжи, разливающие спиртное, курящие и изрыгающие чудовищную матерщину. Он отпрянул к газетному киоску и тут же явственно ощутил тугое давление на голову. Знакомая энергетика инфернальных потоков: бесы! Лишь взглянув на витрину киоска, все понял: магия, гадания, НЛО, секс, насилия, убийства — полный набор. За стеклом было свалено в кучу живописная коллекция большинства страшнейших человеческих пороков и грехов — со всех двадцати мытарств. “Что же это, Господи? Что же это?” — подумал он в панике и тут же решил: “Сначала в Собор к мощам, к святыням за благословением благоверных князей. Укреплюсь, а не то — сойду с ума. Потом все остальное…”
В автобусе пришла мысль о том, насколько он все-таки далек от совершенства: “Всех осудил. Я один без греха, знать, могу и камнем кинуть… Господи, помилуй. Себе прощаю, свои-то бревна носить не в тягость”. Вспомнил и о том, что еще каких-нибудь четыре года назад сам жил в такой же духовной мерзости — и ничего.
Как-то совсем незаметно им овладела рассеянность. В уме тут же запорхали целые стайки разнородных мыслей и воспоминаний. (“Задняя забывай” — но где там). Он закрывался от них молитвой, но противостоять этим нахрапистым атакам врага ему никак не удавалось… Наплывали воспоминания из прошлых лет, самые постыдные, о которых он вроде бы и думать забыл. А некий лукавый голосок предлагал на выбор массу запретных удовольствий и доверительно обещал: “Да никто не узнает! Поверь! Покаешься потом, и вся недолга!” Плоть наполнялась забытыми уже похотениями, да так, что дрожали руки и ноги, а сердце сжималось. “Вот оно как бывает! Вот оно!” Ему вдруг показалось, что он уже не выдержал, что он уже согрешил всеми этими грехами, которые вертелись в уме. “Неужели? Господи…” Но все вдруг окончилось, как однажды кончается даже самая тяжелая бомбежка. Можно было трубить отбой. Он перевел дух и почувствовал, как стекают по спине струйки пота, может быть и не седьмого, но и не первого. Только тут вдруг и осознал, насколько же проще, когда рядом отец Иларий, когда обретаешься под покровом его молитвенного оберега…
И лишь в Соборе он окончательно пришел в себя. Служба недавно окончилась, и под высокими сводами главного соборного престола во имя Святой Троицы было пустынно и тихо. Он без затруднений приложился ко святым мощам; сделал три земных поклона, касаясь лбом холодного каменного пола, у Чирской иконы Божией Матери; поцеловал Ольгин Крест и долго молился у иконы Святой Троицы. Уже там Андрей ощутил бодрость и легкость в истомленном дорогой теле, будто хорошо отдохнул и выспался. Он немного еще полюбовался неземной красотой иконостаса и вдруг исполнился непоколебимой уверенностью, что все его послушание сегодня же и завершится, причем самым благополучным образом. В самое ближайшее время! Это было знакомо. Благодатная сила Божия, действующая через святыню, коснулась его сердца, и там водворились мир и радость. Разбежались в страхе все враги и супостаты. “Слава Тебе, Господи!” Медленно Андрей спустился по каменной в тридцать три ступени лестнице и вышел на соборную площадь. На ближайшей к нему скамейке сидела женщина-нищенка, но взгляд его скользнул мимо и остановился на той, которая сидела на следующей скамеечке. Это была самая обыкновенная женщина среднего возраста, самая, что ни на есть обыкновенная. Но отчего-то, словно магнитом, она удерживала его взгляд. Отчего? Да, вот оно! Предмет его внезапного интереса она держала на коленях (он ощутил в себе некоторое волнение и даже замирание сердца!): там, прижатый к худеньким коленям маленькой невесомой ладошкой, лежал новенький дипломат и… Нет, ровным счетом ничего не произошло, просто в следующее мгновение Андрей уже совершенно точно знал, что это именно тот атташе-кейс, о котором рассказывал Сергий. Тот, который и был целью его, Андрея, сегодняшней поездки. Будто кто-то аккуратно вложил это знание в его голову, да еще на самое видное место. Невероятно! Боясь спугнуть такую удачу, Андрей осторожно приблизился и сел рядом с женщиной. Она слегка повернула голову и посмотрела, но уже через секунду глаза ее широко распахнулись и в них мелькнул страх. Через секунду, после того, как услышала от совершенно незнакомого ей мужчины “Здравствуйте, Евгения…”
— …вам поклон от Сергия, вашего брата, — молодой мужчина с мягкой шелковистой бородой смотрел на нее умными и добрыми глазами и улыбался. Она не понимала, почему он так радостно улыбается, а он просто переполнился счастьем от такого вот маленького, без сомнения сотворенного Богом, чуда. От своей полной уверенности, что не ошибся, — да, не ошибся! — хотя не услышал еще от собеседницы ни единого слова в подтверждение. “Она, та самая Евгения. Кто же еще?”
— Откуда вы… — удивленно начала она, но в растерянности замолчала.
— Здравствуйте Евгения, — еще раз повторил незнакомец. — Не удивляйтесь, просто Сергий рассказал мне, где вас лучше найти.
— Неправда. Не мог он этого знать. Не мог — твердо сказала Евгения.
— И тем не менее… — развел руками в стороны мужчина и тут же добавил: — По правде — это Господь нас свел. Меня, кстати, зовут Андрей, а приехал я за этим самым дипломатом.
— Почему я должна вам верить? — спросила Евгения, но спросила так, на всякий случай, потому что уже поверила, хотя для вида обеими руками и прижала к себе атташе-кейс.
— Ну, я назову вам пароль… — Андрей замялся, — только вот что мне непонятно: ведь этот дипломат, по словам Сергия, должен быть находиться у другого человека, у Марии Сергеевны, учительницы, если я не ошибаюсь?
— Да, — Евгения перевела дух, — вижу, что вы от Сергея, а то перепугали. Дипломат этот пришлось сегодня забрать: заболела Мария Сергеевна, в больницу ее увезли.
— Ну, это и к лучшему, его надо сегодня же передать нужным людям, а то жди беды…
Андрей кратко, лишь в нескольких словах, описал настоящую, почти что подвижническую, жизнь Сергия при отце Иларие, где и сам он проходит послушнический искус, готовясь, если Бог благословит, стать монахом.
— Просто не могу поверить! — выслушав, покачала головой Евгения, — Сергей — и вдруг такое. Нет, не может быть!
— О, я вас уверяю, — воскликнул Андрей, — в жизни бывает и не такое! Действительно, прав Шекспир: что, в самом деле, известно нашим мудрецам? Сколько тайн, сколько знаменательных ярких людей! К примеру, что известно им о жизни преподобного Силуана Афонского? Едва ли что. А не помешало бы знать. Так вот, несколько о нем слов. Он чем-то был похож на вашего брата, по крайней мере внешне. Имел он могучее сложение, да и нравом был горяч. В молодости зараз мог выпить полведра вина; мог с одного удара едва ли не убить человека. И что же с ним произошло? Однажды божественная десница коснулась его сердца, и он переменился. В нем загорелась пламенная вера, да такая горячая, что едва ли возможно нам с вами ее и представить! Вот как писал об этом его биограф, архимандрит Софроний Сахаров: “Жил на земле человек, муж гигантской силы духа, имя ему Симеон. Он долго молился с неудержимым плачем: «помилуй меня»; но не слушал его Бог… Прошло много месяцев такой молитвы, и силы души его истощились; он дошел до отчаяния и вос-кликнул: «Ты неумолим!». И когда с этими словами в его изнемогшей от отчаяния душе еще что-то надорвалось, он вдруг на мгновение увидел живого Христа; огонь наполнил сердце его и все тело такой силой, что, если бы видение продлилось еще мгновение, он умер бы. После он уже никогда не мог забыть невыразимо кроткий, безпредельно любящий, радостный, непостижимого мира исполненный взгляд Христа и последующие долгие годы своей жизни неустанно свидетельствовал, что Бог есть любовь, любовь безмерная, непостижимая…” Очень поэтично сказано, не находите?
— Красиво, — согласилась она. Ее почему-то совсем не удивляло, что практически незнакомый человек сидит рядом и вот так запросто, что называется сходу, цитирует ей какие-то побасенки, а она слушает и, что самое удивительное, ей занимательно слушать и не хочется прерывать это скоропалительное знакомство.
— Так вот, все последующие годы он свидетельствовал, что Бог есть любовь. Догадываетесь, чем для него стали все богатства и наслаждения сего бренного мира, после того как испытал он лишь прикосновение неземной Божией благодати? Ничем! Прахом, землей! Небесное настолько несопоставимо с земным, что ради первого можно претерпевать самые непередаваемые лишения и скорби! Самые, что ни на есть!
— Но вы сами сказали, что он испытал это “нечто”, — спросила Евгения, — а мы, которые не испытали, как мы можем судить о небесных красотах?
— Верить, — Андрей пожал плечами. — Верить! Ведь это так легко — верить правде и истине. Верить! А все сверх того дается свыше. “Познание о Боге сообщает Сам Бог тому, кто ищет Его молитв” — это сказал некий старец Иустину Философу, будущему неутомимому искателю истины Христовой. Знание это удел совершенных, а вера в Бога, в истину доступна каждому. Только не спрашивайте сейчас: “Что есть истина?” — слишком банально.
— Почему? — спросила было Евгения, но спохватилась: — Ах да, Евангелие, Пилат. Да, кстати, я не считала его самым плохим персонажем.
— Увы, он и не литературный персонаж, каковым стал с легкой руки Булгакова — он историческое лицо, участник крупнейшей исторической драмы. Действительно, это он спросил: “Что есть истина?” И у кого? У Того, Кто и есть истина. Но для него самого вопрос этот был риторическим — он и не ждал ответа! Он ушел, так ничего и не узнав. Это трагедия многих из нас. Причем — не самых худших. Худших, какая бы то истина вообще не интересует. Но вот ищет человек, искренно ищет и не находит. А она рядом, просто открой Евангелие и вкушай истину! “Все заповеди Твои правда. — говорит пророк Давид, — Во оправданиях Твоих поучуся, не забуду словес Твоих”* *(Пс. 118, 172). К сожалению, многим это кажется слишком банальным. Лучше забраться в эзотерические джунгли, в мистическую пустыню востока, и безконца строить там треугольники Пенроуза, искать квадратуру круга, начиная вновь и вновь. Лучше… Да, мы, как извечные пилаты, хлопаем дверью, оставляя истину позади себя. Мы, увы, утратили естественную способность чувствовать и видеть истину. А ведь, надо сказать, русский народ тысячу лет нес на раменах идею о истине или, как говорили в народе, о правде. Ею, ее предчувствием пронизан весь народный эпос; что бы ни делалось, чтобы ни творилось в среде народной, всегда была одна цель — доискаться правды. Помните, как говорил об этом Достоевский? “Пусть в нашем народе зверство и грех, но вот что в нем неоспоримо: это именно то, что он, в своем целом, по крайней мере, никогда не принимает, не примет и не захочет принять своего греха за правду!” Именно вот эту природную чистоту, детскость русского народа сейчас успешно искореняют. И один из главных приемов — расслаивание правды на множество маленьких, не совпадающих друг с другом “правдок”. Дескать, все они имеют право на существование! Все! Инфернальный плюрализм!
— Достоевскому повезло, — сказала Евгения, — он творил на рубеже эпох. И старая еще здравствовала и новая уже жила. Сейчас старое — это всего лишь картинка из книжки Шмелева или Лескова. Вопрос, есть ли Бог, давно никого не мучает. Любой ответ одинаково приемлем. И для нас он уже не стоял и, тем более, для нынешних. Это я вам как педагог говорю.
— В том-то и ужас. Современный интеллигент охотно соглашается, что есть Бог и после этого совершенно спокойно отвергает все Его заповеди. То есть Бог для него уже не есть истина. Плюрализм… — Андрей встал, и Евгения поняла это как предложение идти. Она передала ему кейс и сказала:
— Да, пожалуйста, можете его забрать, и, действительно, пойдемте. Нам может быть по пути?
Они пересекли площадь, неторопливо прошествовали через Довмонтов город и вышли за пределы Кремля на площадь Ленина. Все это время Андрей продолжал начатый ранее разговор.
— Поиск истины, следует отметить, всегда был драматичным. Иногда это достигало просто вселенских масштабов. Так было, например, в седьмом веке, когда Церковь переживала христологические споры по поводу монофелитской ереси. Не буду вдаваться в суть, но только от правильного понимания христологического догмата зависит все понимание православия. Монофелиты искажали этот догмат, причем весьма лукаво, так что трудно было уличить их в ереси. Дошло до того, что к этой ереси примкнули многие восточные и греческие иерархи. Собственно, последовательно отстаивали истину всего два монаха, с небольшим числом сторонников. Два! Максим Исповедник и святой Софроний, ставший позже патриархом Иерусалимским. Им говорили: “Как можете вы считать себя правыми, если большинство, да практически все, думают иначе? Может ли истина быть на вашей стороне?” А вы как думаете? Оказывается еще как может, еще как…
* * *
662 год от Рождества Христова. Константинополь.
“Maximus monachus…”. Нет, это зовут не его. Пришло время обхода, и караульный называет его имя начальнику стражи. Сейчас лязгнут запоры, и в темницу ворвется пропахший кислым вином и азартом игры в кости запах тюремных коридоров. Бедные люди! Облеченные властью, с мечами на перевязях, они даже и не подозревают, что пороки и страсти имеют не менее резкий запах, чем немытые тела и смердящие язвы их узников. Зависть, например, пахнет пронзительно и остро, так что выедает глаза; ненависть вызывает слабость зрения и сжимает обручем голову; похоть тошнотворно сладка, как смрад от разлагающейся падали. А если все это нахлынет разом…
Так и есть — заскрежетала стальная задвижка, и толстый тюремный начальник обрисовался в тускло освещенном прямоугольнике дверного проема. Он несколько секунд смотрел на узника, потом молча развернулся и ушел. Свет исчез, будто задернутый каменной шторой стены, но и в темноте скорее ощущалось, чем виделось, кривляние каких-то глумливых теней.
Преподобный Максим подошел к забранному толстой решеткой окну. Темничная башня высилась на краю обрыва, вырастающего прямо из волн уснувшего сейчас Босфора. Луна повисла над черным зеркалом пролива, и мириады звезд дырявили склоненную над водной гладью небесную сферу, так похожую сейчас на пронзенного стрелами эфиопа, проглотившего белое солнце. И все-таки царствовал мрак! Таинственный, непостижимый, являющейся образом того Мрака, где, как сказано в Писании* *(2 Цар. 22 12), воистину пребывает Тот, Кто запределен всему сущему. Только там, где прекращается всякое познание, упраздняется всякое ведение — там только возможно, как говорил тайновидец Дионисий* (*Ареопагит), соединение с Богом, недоступным никакому познанию, и где через совершенное неведение обретается сверхразумное ведение…
Он смотрел на прямую лунную дорожку, убегающую в небо, и мысленно восходил горе к истине, которую искал, обрел, и от которой не откажется никогда. Никогда! В шестьсот сорок девятом, после Латеранского собора, его назвали сумасшедшим. “Как ты поступил с «Типосом веры», безумец”, — доносилось из сердца империи Константинополя. А как поступать с тем, что попирает истину, что ругается православию, что смеется над чистотой веры? “Отвергнуть!” — это решил не он один, это стало единодушным мнением без малого двухсот западных и восточных епископов. Что может быть проще и вернее их догматического постановления о неслитном двойстве естественных волений и действий во Христе? Почему же так сильны монофелиты? В пятьдесят третьем папу Мартина сослали в Крым, где он вскоре отошел ко Господу. А его самого с учеником Анастасием, по приказу императора, схватили и доставили в Константинополь. Был суд, убийственный и неистовый. Его обвиняли в измене императору, в безумии и гордости. Обманом многих его сторонников склонили к ереси монофелитов. Патриарх Пирр торжествовал и, издеваясь, спросил его: “С кем ты, с Константинополем, с Римом, с Антиохией, с Иерусалимом? Все согласны”. Он ответил, и ответ его привел в бешенство все судилище. Он сказал: “Если и вся вселенная начнет причащаться с патриархом, я один не буду причащаться с ним!” Пирр неистовствовал, а все прочие называли его гордецом… Теперь Пирра уж нет: Господь судит его Своим праведным, безпристрастным судом. Теперь на патриаршей кафедре Петр, но по-прежнему истина попирается монофелитами…
Ему уже восемьдесят и что ему этот мир? Все позади и даже эти последние девять лет, ставшие сплошной чередой испытаний. Ссылки, допросы, требования отречься… “Поистине, все силы небесные не убедят меня сделать то, что вы предлагаете, — так отвечал он своим гонителям. — Какой ответ дам я Богу и моей совести, если из-за пустой славы и людского мнения отвергну спасительную веру? ... Смотрите, чтобы нам под предлогом мира не впасть в совершенное отступление от Бога... Делайте со мной, что хотите, но я никогда не буду иметь общение с людьми, принимающими Типос”. Истина важнее — Господь, по милости Своей, открыл ему это. А таинство Воплощения Слова, которое искажают монофелиты? Трудно передать, сколь оно велико! В нем смысл всех загадок и образов Писания, а также знания являемых и постигаемых умом тварей… Если не признать эту истину — все представление о Боге, о человеке, о мире, о спасение будут ошибочны! Что в сравнении с этим его прошедшие и предстоящие муки? Завтра, по приговору суда, ему отсекут правую руку и отрежут язык. Страшное наказание… Но истину никому не урезать и не вытолкать из этого мира, потому что Сам Господь — Истина…
Преподобного Максима сослали на Кавказ, где вскоре он почил о Господе — исповедник веры православной, несгибаемый борец за Истину, величайший в истории мистик и богослов… Господь открыл преподобному Максиму многие тайны. “Весь умопостигаемый мир, — писал преподобный, пронизывая горний мир духовным взором, — представляется таинственно отпечатленным во всем чувственном мире посредством символических образов, а чувственный — во всем умопостигаемом мире, познаваясь там посредством своих логосов…”
* * *
Они шли по Советской, бывшей прежде Великолукской. Это было совсем ей не по дороге, но домой она и не спешила. Удивительно, но она уже привыкла к их совершенно необыкновенному знакомству. “Свел нас Господь” — так рассудил Андрей. А она могла только дивиться. И было чему: один человек приехал к другому в достаточно крупный город и вдруг они, незнакомые прежде между собой, “случайно” встречаются в ”случайном” месте и узнают друг друга. “Действительно, Господь свел, иного и не скажешь!” — она была вынуждена согласиться с этим. А Андрей продолжал свой рассказ, который мягко укладывался в ее голове рядом с собственными мыслями, ничуть им не мешая.
— Они были лучшими знатоками мира, — говорил Андрей, — подвижники-духовидцы, такие как преподобный Максим Исповедник. Мир так устроен, что для того чтобы его познавать, не обязательно видеть его целиком. Мир — это отпечатление своих духовных логосов. Духовидец объемлет умом сами логосы и получает совершенно чистые, неискаженные чьим-то предвзятым мнением, представление о мире, о свершившихся или предстоящих событиях. Это именно духовидцы упорядочили наше представление о мире, как о строго иерархичном — и в духовной, и в материальной сферах. Удивительная гармония иерархии!.. Ложь! Нет в мире места никакой демократии. У демократии одна верная аналогия — энтропия. Хаос!
— Это, наверное, слишком категоричное утверждение! — позволила себе не согласиться Евгения. — Как это нет места демократии? Разве тоталитарное устройство государства чем-то лучше?
— Я думаю, — уверенно ответил Андрей, — что на некоем уровне эти понятия сливаются воедино. Вам это покажется странным, но я потом объясню, почему так. А демократия? Напомню вам, когда она началась и где она находит свое логическое завершение. В Эдеме до падения прародителей не было демократии. Человек был свободен! Полностью свободен! Он жил в мире гармонии и красоты — между ним и Творцом всего сущего Богом; и между ним и космосом. Человек занимал свойственное ему место и не посягал на Божье. Ибо кто может равняться с Богом? Но вот появляется первый демократ — диавол. “Будете как боги” — это его лживые слова. Он обещает заведомо невозможное, но как сладка эта ложь: “Будете как боги”? И вот, увы, впервые торжествует навязанная диаволом демократия. Мнимо торжествует, конечно. Прародители нарушают главный закон мироздания, они разрушают иерархию смыслов и сразу исчезает гармония, ей уже нет места в этом новом мире, где попран здравый смысл, где начинают действовать законы разрушения. Тварь попадает в плен собственной глупости, и это она, тварь, привносит в мир разрушительную мощь второго начала термодинамики. Теперь миром правит энтропия! Итак, вот вам начало демократии. А ее конец — гадательно он видится каждому в страшных снах, в кошмарах, которые одинаково безпощадно преследуют и слабых и сильных мира сего. Что это? Это область возмездия, это геенна, это ад. Там и есть конец демократии, там обретает она свое подлинно безобразное лицо. Но ведь в чем парадокс? Сами насадители демократии на самом деле являются ее убежденными противниками. Судите сами: государство существует для человека, для его благополучного пребывания в этом мире — этого не будет отрицать никто: ведь ни человек же для государства? Поэтому государство и является образом человека, как самой сложной из существующих гомеостатических систем. Теперь представим, что будет, если мы разрушим иерархию внутри человека и установим там некое народовластие? Представили? Мы тут же попадаем в область психиатрии, ибо такое состояние имеет клинический диагноз — шизофрения. В голове больного шизофренией устанавливается нечто подобное демократии: его расщепленная личность уподобляется нескольким не всегда согласным между собой субъектам, каждый из которых претендует на право принятия решений. Но ведь едва ли кто будет оспаривать, что такое состояние требует лечения? Ну, это, как говорится, уже крайность. О людях же с начатками демократии говорят, что они “без царя в голове”. А вот как учил один из величайших отцов Церкви святой Феодор Студит: “Един есть Господь, и законоположник и одно Богоначалие над всем. Это единоначалие, — источник всякой премудрости, благости и благо-чиния, — простирается на всякую тварь без ее произволения. И только человеку, по подобию Божию, дана возможность устанавливать единоначалие в порядках своей жизни произвольно. Ибо еще Моисей в описании происхождения мира, из уст Божиих исшедшее, приводит слово: сотворим человека по образу Нашему и по подобию Нашему* * (Быт. 1, 26). Отсюда — учреждение между людьми всякого начальства и всякой власти, особенно в Цер-квах Божиих: один патриарх в партиархате, один митрополит в митрополии, один епископ в епископии, один игумен в монастыре, и в мирской жизни — один царь, один полко-водец, один капитан на корабле. И если бы во всем этом не управляла воля одного, то ни в чем не было бы строя и порядка, и не на добро это было, ибо разноволие разрушает все”.
Вот она суть! Монархия! Или, во всяком случае, единодержавие. А демократия, если она где-то и провозглашалась, то все равно являлась скрытой формой того же тоталитаризма, империализма. Да чего угодно — механизмов для этого выработано предостаточно. В чистом же виде демократия — это шизофрения государства, это его неминуемая смерть!
— Ну, я просто не знаю, — покачала головой Евгения. — Трудно с вами согласиться, хотя, кое-что мне, как историку, понятно. Действительно, государства с демократической формой государственно-политического устройства всегда оказывались слабее. Римская республика, обрела могущество, лишь став империей. Греческие города-государства, при самой глубокой приверженности к демократии, выбирали себе тиранов в острые моменты истории. Но ведь и империи рушились? И монархии? И наша монархическая Россия не устояла?
— Потому и не устояли, что заболели духовными болезнями, сродни шизофрении. Кто-то их все время расшатывал и требовал: “Демократии! Демократии!”. И вот вам торжество энтропии. Торжество той силы, которая изначально пытается разрушить богоустановленный порядок. Последний оплот порядка — это Церковь Христова. Православная Церковь! Мир уже не способен сопротивляться, он давно побежден! Лишь Церковь удерживает этот мир от торжества хаоса. Лишь она! И посмотрите, сколько же на нее нападок? Все берутся ее судить и рядить. Они говорят: “Пусть церковь, но к чему эти догмы? Они устарели, да и все в церкви устарело, обветшало и не соответствует духу времени…” Еще бы. Конечно, не соответствует! Догмы — это единственное, что осталось здравого и спасительного в изменчивом разрушающемся мире. Это, как писал Максим Исповедник, отражение онтологических законов бытия. Это откровения Творца возлюбленной Им твари. Мир стоит этими законами! А кто-то кричит — устарело, давайте менять! Вот вам шизофрения — на лицо!
— И чем же, вы думаете, все это должно закончиться? — заинтересовалась Евгения.
— Чем? Известно чем — апокалипсисом. Мир уничтожит себя, в духовном и нравственном плане. Он превратится в грязь, в которой будут барахтаться индифферентные ко всякому добру существа, для которых принцип “чем хуже — тем лучше” будет нормой бытия. Останется Церковь, объемлющая лишь небольшую часть этого мира. Останется! Потому что и сами врата ада не в силах одолеть ее! Потом придет Господь и будет Страшный суд.
— Это впечатляет. Да, а почему, собственно, “врата ада”? — спросила Евгения. — Слышала не раз, но не очень-то вникала в смысл?
— Возможно оттого, что раньше у врат города на совет собирались самые влиятельные из горожан. Отсюда и общее название такого совета: “врата”, то есть собрание самых влиятельных и сильных.
— Да-ас, — задумчиво протянула Евгения, — как мы далеки от всего того, о чем вы так убедительно говорите. Мир во зле… церковь… суд… А у нас — квартплата, продукты, запасы на зиму. Разговоры, пересуды, сплетни, карьера, наконец. Будто и не умрем.
— Вот видите! — обрадовался Андрей, — понимаете ведь суть проблемы. “Будто и не умрем?” Умрем, все умрем. И не знаем когда. А там вечность… Да, вечность. Не обманывайте себя. Не говорите опять, что она далека и непонятна. Вспомните эти внезапные пришествия к вам вечности, когда вдруг вы оказываетесь на пороге инобытия. Вспомнили? У каждого по-разному: ночью, днем, во сне, наяву — но у каждого бывает, каждому открывает Господь грядущую вечность. И это не нечто постороннее вам, это лишь отчасти раскрывается безграничность вашей безсмертной души. Воистину: “Nosce te ipsum”* *(лат. Познай самого себя).
— Да, — сказала Евгения, — вы верно подметили: есть много, друг Горацио…
* * *
Четыре часа назад. Псков
Бывает так, что чаще не везет, чем наоборот. То убежит молоко, то котлеты подгорят, то соседи сверху водой зальют — хотя бы раз в день нечто подобное. Ведь бывает? Бывает! А если еще и сама не очень молодая, одинокая (что кривить душой!) и невзрачная, как серая мышка? Тогда как?.. А никак! “Натерпишься горя, узнаешь, как жить” — гласит народная пословица. А узнаешь, так и поймешь, что “страху много, а плакаться не на что”. Зато однажды — повезет, так повезет! Наградит Бог за терпенье!
Примерно так и случилось этим утром. В шесть тридцать, когда Евгения спешно садилась в автобус, направляясь к Марии Сергеевне, из неприметной серой “Волги”, припаркованной неподалеку от ее подъезда, вышли двое молодых мужчин в скромных костюмчиках от “Большевички”. Они были такими же неприметными, как и их автомобиль, да и похожи друг на друга, как пальцы на одной руке: вроде бы один и побольше другого, но иначе и не скажешь, что одна плоть. Один был чуть выше и тоньше, а второй, соответственно чуть шире. У обоих — короткие прически, только первый — темно-русый, а второй — посветлее. Одинаково ровными походками они достигли входа в подъезд и скрылись внутри. Не прошло и минуты, а они уже деловито осматривали квартиру Евгении — ее двухкомнатную норку. Действовали профессионально: разошлись по комнатам и, двигаясь по периметру, не оставляли без внимания не единого предмета. Простукивали, прослушивали чем-то похожим на стетоскоп, ощупывали и даже обнюхивали. Они не скрывали следов обыска, выбрасывая вещи на пол и громоздя их друг на друга. То, что искали, было не очень мало, но и невелико — не более средних размеров атташе-кейса, чем, собственно, это искомое и являлось. Через час они встретились на кухне, где поиски себя исчерпали. Ничего не нашли!
— Я же говорил, Вова, — с некоторым раздражением сказал один из молодых людей, — ничего здесь не будет. У того вчерашнего барбоса могло бы быть, а тут откуда? Что он придурок совсем, что бы оставить вещь в такой хате? Да она же почти что и без двери — заходи кто хочешь. Так что с тебя бутылка “Смирновки”.
— Аморальный ты тип, Гога. Глянь-ка лучше еще раз санузел, — распорядился Вова, который, по-видимому, был немного главнее первого.
Гога не стал спорить, но вскоре вернулся и развел руками:
— Нет ни хрена!
— Ладно, отдам вечером, — согласился Вова и, достав сотовый телефон, набрал номер. “Пусто”, — коротко доложил он кому-то и, выслушав ответ, спрятал трубку в карман. — Дождемся хозяйку, — отдал он команду Гоге. Тот поморщился:
— Что, опять в гестапо будем играть? Сегодня твой черед. Я вчера с тем бугаем намучался, да и паяльник у него током шибает. — Гога продемонстрировал ладонь правой руки, без малейших, впрочем, следов повреждений, потом плюнул на нее и растер левой. — Слушай, Вова, тоска тут у них в этом хреновом Пскове. Смотри, как тетка эта живет? Только икона на стене более-менее — Архангел Михаил, северное письмо начала прошлого века, а остальное… Вон, сколько книг и ни одной сберкнижки. А деньги — в шкафу на бельевой полке под простынею. Пошлая провинциальность! Да и разве это деньги? У того вчерашнего, кстати, тоже под простынями лежали — только раз в пятьсот побольше. Но все равно тоска! У того хотя бы на бутылки с выпивкой можно было посмотреть, а здесь? Одна валерьянка.
— Аморальный ты тип, Гога, — еще раз отметил Вова, — тебе не в органах, а в приемном пункте стеклотары работать или в лавке антикварной. Иконы то где научился распознавать? И как это ты нашу аттестацию проходишь?
— А так же как и ты. Паяльник из руки пока не выпадает? Нет? Так что ни куда нас не выпрут! А по иконам — в деле однажды участвовал антикварном. Кое-кто из Конторы после этого свои коллекции значительно пополнил. Так что…
Вдруг в дверь постучали.
— Женя, открой! — прокричал женский голос с той стороны, — Открой, проверка из горгаза. Утечка газа у нас в подъезде.
Вова прижал палец к губам, а Гога быстро вытащил пистолет.
— Нет ее, — донеслось с площадки, — надо у Петровны ключ взять, Женька у нее запасной хранит на всякий случай.
Вова безшумно подошел к двери и приник к ней ухом. С той стороны доносилось много голосов. Чуть погодя, похоже, привели и саму Петровну с запасным ключом.
— А хозяйка не будет возражать, что без нее в квартиру войдем? — спросил мужской голос.
— Да нет, — ответил женский, вспомнивший давеча про Петровну, — Женька баба простая, Петровна подтвердит.
Петровна действительно подтвердила и тут же принялась отпирать замок. Опыта у нее не было, так что с первого раза не получилось. Это и спасло их всех, стоящих сейчас на лестничной площадке, от самого плохого из возможных вариантов развития событий, потому что Гога, решительно передернув затвор, уже направил пистолет на входную дверь. На лице его не отражалось ни малейшего волнения, а палец выжидательно застыл на спусковом крючке. Он улыбался! Если бы дверь открылась сейчас, то все двадцать пуль его “Стечкина” за три-четыре секунды изрешетили бы и Петровну, и аварийную бригаду горгаза, и неизвестную обладательницу женского голоса. А если вдруг не хватило бы двадцати патронов, через пару секунд дело бы довершили следующие двадцать, из запасной обоймы. Но это вряд ли. Хватило бы двадцати, точно хватило бы! Но дверь не отпиралась, что-то там заело в этом старом замке. Если бы знали все присутствующие, чем остались обязаны неопытности Петровны и износившемуся механизму замка, подарившему им несколько мгновений. За эти-то мгновения Вова успел вспомнить, что он все-таки старший и силой заставил улыбающегося Гогу упрятать пушку на место. Надо сказать, что подчинился Гога неохотно, но… подчинился. Служба! Вова отрицательно помахал ладонью и ткнул большим пальцем себе в грудь, мол, я сам все улажу. Гога лишь пожал плечами. В этот-то момент замок, наконец, щелкнул и открылся. Первой вошла Петровна, оказавшаяся старушкой лет семидесяти, за ней напирал мужик в спецовке. Но Петровна, не давая прохода, застыла и ошалело смотрела на молодого мужчину, который в свою очередь вытаращив глаза молча смотрел на нее. Первым заговорил мужчина, точнее закричал:
— Что? Что? Вы кто? Где Евгения Михайловна? В чем дело?
— А вы кто? — тут же нашлась, что спросить Петровна.
— Мы племянники из Перми. Мы племянники… Милицию, — вдруг взвизгнул мужчина и, обернувшись назад, закричал: — Дормидонт, бежим в милицию! Это мафия!
“Испуганные племянники” на удивление легко растолкали всех толпящихся перед дверью и при полном их попустительстве скрылись на улице. Они быстро свернули за углом дома, где их догнала неприметная серая “волга”. Через мгновение их уже не было на улице, а машина, резко набрав скорость, скрылась из вида. В салоне Вова, чуть переведя дух, доложил по сотовику ситуацию. Потом, откинувшись на подголовник сидения, поделился с напарником Гогой:
— Все, этот вариант считаем отработанным полностью. Откидываем, как безперспективный. А сквозь строй, Гога, нас сегодня прогонят, тут уж к бабушке не ходи. Полковник Силуянов не спустит!
* * *
Лишь после обеда Евгения добрела до своего дома. Полчаса назад в районе площади Победы они расстались с Андреем. Он поспешил завершить свое послушание и избавиться, наконец, от атташе-кейса, а она, передав напоследок поклон дорогому братцу, побрела домой. Она задумалась, да так, что совсем вылетели из головы эти ее давние мышкины страхи. Так и дошла до самого подъезда. Обогнула милицейскую машину, на которую совсем не обратила внимания, и полезла было за ключом и вдруг — вот те на! — дверь в ее квартиру оказалась открытой. Она почему-то не очень этому удивилась, осторожно вошла в прихожую и, заметив в глубине комнаты соседку Софью Петровну, вошла.
— Беда-то какая! — кинулась ей навстречу старушка. — Ограбили тебя ироды. Племянники, кричат, а сами воры! У нас на глазах, ироды…
— Какие племянники? — ничего не поняла Евгения.
— Вот и я говорю, — запричитала София Петровна, — какие у тебя племянники? А то говорят: племянники. Какие племянники?
Из кухни с листком бумаги в руке вышел немолодой милиционер с лейтенантскими погонами.
— Вы хозяйка? — спросил он сердито. — А то вызвали, понимаешь, а хозяйки нет. Нам что, делать нечего? Ее, понимаешь, грабят, а ее дома нет, понимаешь.
Евгения не очень поняла смысл претензий блюстителя порядка. Она растерянно обвела взглядом разбросанные там-сям вещи, распотрошенные книги и спросила:
— В чем дело, что случилось?
Объясняла София Петровна, а милиционер, зевая, подпирал стену и махал пустым бланком протокола.
— Может, того, и вправду племянники? Дверь, понимаешь, не вскрыта, окна целы, а мы тут глаголы-протоколы? — спросил он, когда Петровна закончила.
— Нет у меня племянников, — ответила Евгения и пошла осматривать погром.
— Так бы сразу и сказали, понимаешь, нет, мол, никаких племянников, а то понимаешь — племянники! — выразил недовольство милиционер. — Тогда надо протокол, понимаешь. Что у вас пропало? Деньги, ценности?
— Странная история, — Евгения растерянно развела руками, — деньги на месте. Их прямо вместе с простынями из шкафа достали и на пол аккуратно положили. Не взяли!
— Вот, понимаешь! — махнул головой лейтенант. — Так и запишем: ничего не пропало. А может, того, племянники пошалили?
Евгения не ответила. Ей хотелось разреветься, как в детстве у матери на коленях, но не было мамы… Был словно выструганный из дерева туповатый лейтенант, — это в его-то годы! — при котором вовсе не хотелось рассупониваться. Она сжала зубы и молча смотрела на фотографию отца на стене, прямо в его неулыбчивые глаза, а он ответно смотрел на нее, и — как ей вдруг показалось, — с некоторым превосходством: “Вот, мол, вечно у вас заботы. То ли дело у нас: и тля не тлит и вор не подкапывает и не крадет. То ли дело!” — “Какие наши годы? — мысленно возразила она, — И мы еще наживемся в вашем краю вечного покоя”. Она перевела взгляд на висящую рядом иконку Архангела Михаила, которую отец привез из Сибири и отметила, что та будто бы скривилась на бок. Подошла, поправила ее и ощутила вдруг в себе некоторую теплоту, будто опять оказалась на скамеечке у Собора и сразу стало спокойней на сердце. “Так все и должно быть. Так все и надо” — она себя не понуждала так думать, она действительно так думала!
И что-то там бубнил лейтенант, что-то записывал с ее слов, и испуганно охала София Петровна, а она уже мысленно расставляла все по местам, и опять готовилась быть не одиноко одинокой в этой пустой норке. Она думала, что обязательно надо в воскресенье пойти в Собор и, кстати, купить там пару-тройку книжек, чтобы заполнить пробел в духовных знаниях, чтобы было еще о чем подумать, кроме как о молчаливых тенях в полутемных ретроспективах ее Истории.
* * *
От площади плохо знающий город Андрей свернул на какую-то неширокую улочку, протянувшуюся вдоль крепостной стены. Помахивая атташе кейсом, он не спеша брел вдоль заброшенной фортификации, отчасти похожей сейчас на хребет окаменевшей змеи, поросший от древности мхом и травой. Слева завиднелся купол храма и Андрей перекрестился, а чуть далее у стены обшарпанного двухэтажного дома он заметил телефонную будку. “Пора, — подумал он, — пора завершить дело и домой”. Он подошел и решительно набрал нужный номер. Трубку сняли практически сразу.
— Да? Слушаю вас, — ответил мужской голос.
— Здравствуйте, — поздоровался Андрей, — я звоню по поводу атташе-кейса, о котором просили сообщить по этому телефону.
— Минутку, не вешайте трубку, — на том конце возникла короткая заминка, потом ответил уже другой голос:
— Кто вам дал этот телефон?
— Дело в том, — принялся объяснять Андрей, — дали его не мне, другому человеку, но он не смог приехать сам. Ему же сообщил некто, представившийся следователем Генрихом Семеновичем.
— Где вы находитесь? — спросили на том конце провода и еще раз напомнили: — Не вешайте трубку.
— Название улицы не знаю, — признался Андрей, — она идет вдоль стены, справа за стеной колесо обозрения.
— Оставайтесь на месте и ничего не предпринимайте, сейчас к вам подъедут, — голос приобрел стальные командные нотки, — назовите свое имя.
— Имя? Андрей…
Но тут он замолчал. Вывернув из-за угла дома, к телефонной будке подошла девочка лет четырех-пяти. Она посмотрела на него и заплакала.
— Дядя, помогите, — жалостливо попросила она, вытирая ручонками глаза.
На лице видны были темные разводы. “Кровь” — приглядевшись, ужаснулся Андрей.
— Что случилось, девочка? — он выскочил из телефонной будки и присел рядом с ребенком.
— Мама умирает, помогите, — прохныкала девочка и, ухватив Андрея за руку, потянула его во двор дома.
— Что случилось? Что с ней? — на ходу спрашивал Андрей, но девочка лишь плакала и продолжала тянуть его за собой. Они завернули за угол, а брошенная раскачивающаяся телефонная трубка исходила криком:
— Где вы? Отвечайте! Оставайтесь на месте. Ответьте…
Но отвечать, увы, было некому. На полу телефонной будки в гордом одиночестве стоял лишь дорогой атташе-кейс, храня полное молчание.
Впрочем, его одиночество продолжалось весьма недолго. Через семь-восемь минуты, у телефонной будки с визгом тормозов остановились два автомобиля, подъехавшие с разных концов улицы: черная волга и светло-серая девятка. Наружу выскочило несколько мужчин. Они быстро рассредоточились по прилегающей территории, профессионально осматривая все углы. Атташе-кейс был моментально упрятан в какой-то громоздкий футляр, погружен в подъехавший микроавтобус и тут же увезен в неизвестном направлении.
В это время Андрей находился на втором этаже этой самой двухэтажки в разоренной и ужасно загаженной квартире, имеющей весьма условное сходство с человеческим жильем, в подлинным смысле этого слова. С матерью девочки Оксаны (сама она, по причине возрастного “фефекта” дикции рекомендовала себя “Саной”), собственно, все обстояло в относительном порядке. Просто она была до безобразия пьяна и, похоже, в безпамятстве поранила руку о разбитую бутылку. Крови натекло много, но ничего страшного не случилось, да и рана уже почти не кровоточила. Андрей обмотал ей руку полотенцем и попытался привести в чувство, но она лишь что-то невнятно бормотала и отталкивала его от себя прочь…
А на улице что-то явно происходило. Хлопали двери автомобилей, шумели голоса. Андрей с ужасом вспомнил про забытый в будке кейс, так что сердце чуть не зашлось от страха. Он подошел к окну и увидел автомобили и людей, которые явно что-то искали. Некоторые были с оружием в руках. А искали они… Да его же, его! Кого они могли еще здесь искать? Андрей похолодел, и тут же в дверь постучали. Он подскочил к Оксане и схватил девочку за плечи.
— Т-с-с! — прижал он палец к губам. — Пусть думают, что никого нет. Это плохие дяди.
Девочка испуганно втянула голову в плечи: похоже, ей хорошо был понятен смысл определения: “плохие дяди”. Постучали еще пару раз, потом все затихло. Андрей осторожно выглядывал из окна и успокаивал себя: “Ну что мне могут сделать? В чем я виноват?” Но все равно, совсем не хотелось встречаться с этой кампанией во дворе. “Отпустят конечно, но сколько хлопот?” Через полчаса наконец все уехали, но он выждал еще целый час, — на всякий случай. Непутевая мамаша тем временем начала подавать признаки жизни . Ей захотелось пить и Андрей принес воды.
— Кто ты? — просипела женщина, но потом безразлично махнула рукой. Видно, к незнакомым посетителям здесь давно и окончательно привыкли.
— Что ж вы так живете? — спросил Андрей. — Зачем пьете, ведь дочка у вас?
— А-а! — махнула женщина здоровой рукой и спросила, кивнув на другую, обмотанную полотенцем: — Что случилось?
— Вам должно быть виднее, но в таком состоянии это вполне естественно, — покачал головой Андрей, — Слава Богу, что голова цела осталась.
— А я тоже верю, — хрипло рассмеялась мамаша, — в Бога верю и Оксанку, вон, окрестила. Елена ей имя дали. Оксаной, вишь, нельзя. Только что-то Бог нам не помогает.
— Это хорошо, что вы верите, — утвердительно сказал Андрей, — если бы вы еще и жили, как того требует вера. Легче было бы и Господь вас тогда бы слышал. Поверьте. А насчет помощи, вы напрасно так. Раз живы, здоровы, значит есть вам помощь Божия и покров. Вы бы почаще в храм заходили, спрашивали бы совета у батюшки, может что-то и яснее стало?
— Да когда мне ходить? — опять махнула женщина рукой. — Мужика-то путного в доме нет. Кормиться надо чем-то? Вот пусть Оксанка ходит, церква-то совсем рядом. Я мешать не буду.
— Будешь ходить? — спросил Андрей у девочки.
— Буду, — охотно закивала та, — буду-буду.
— Ну и слава Богу, — улыбнулся Андрей, — может быть и маму свою вымолишь.
В это время в дверь кто-то заскребся.
— Светка, открывай зараза, — донеслось с той стороны. Голос был такой хриплый и пьяный, что невозможно было понять, кто это говорит: женщина или мужчина? Но хозяйка узнала и живо откликнулась:
— Сейчас, Любаня, один момент.
Закряхтев, она принялась подниматься.
— Это Любка, наверно бутылку принесла, — пояснила она Андрею и предложила: — Будешь с нами за компанию?
— От этого увольте, да мне и пора, — отказался Андрей и от двери уже, повернувшись к ребенку, напомнил,: — Не забудь, Елена, в храм ходить, молись за маму…
* * *
Через два часа Андрей сидел в автобусе, а за окном мелькали пригородные деревни и поля. Предстояла долгая дорога, он дремал, и в голове неумолчно звучала строка из Псалма Давидова: “Сей нищий воззвал, — и Господь услышал и спас его от всех бед его”* * (Пс. 33, 7), словно раз от раза подводя итог всем его городским приключениям.
Гл. 3 Путь спасения
Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь;
никто не приходит к Отцу, как только через Меня
(Ин. 14, 6).
— Дело спасения столь важно, — говорил отец Иларий, — что все дела мира сего, какими бы они не казались великими, в сравнении с этим делом, первейшим и важнейшим, есть как бы безделье или как тело без духа. Святые отцы называют его наукой из наук и искусством из искусств. Хочу с вами, сестрицы, поделиться тем духовным бисером, которым некогда наделил меня высокой жизни подвижник, отец Симеон, подвизавшийся в Псково-Печерском монастыре…
Рядом с отцом Иларием под сосной сидело несколько женщин-паломниц. Они пришли сегодня утром, отстояли обедню в тесной батюшкиной келейке и, наконец, после трапезы, дождались первой беседы со старцем. Никто пока не задавал принесенных с собой вопросов (чего ради и шли). Сейчас отец Иларий пригласил всех для общего духовного разговора. Сергей с Андреем сидели чуть в стороне — они и так, как свои, всегда рядом, а сегодня место у ног батюшки — на вес золота. Паломниц было пять: три женщины лет сорока пяти-пятидесяти и две помоложе — от двадцати пяти до тридцати. Одну из молодых, Елену, Сергей уже запомнил, она была бойка на язык и за словом в карман не лезла. “Городок у нас мал, — ответила она прибаутками на вопрос Андрея откуда, мол, приехали, — да каждый для почину любит выпить по чину. А каждый третий пьет — как в бездонную бочку льет”. Говорила-то она бойко, да вот глаза были совсем невеселые. Другую, из пожилых, звали Фотиния, Светлана то есть, она тоже много говорила, но только все об одном — про сынка своего, с которым, по ее словам, что-то было не того. А прочие более молчали да слушали.
— Все науки и знания — ничто без науки спасения. — продолжал отец Иларий, — Святое Писание говорит, что спасение во мнозе совете, а посему нам необходимо обращаться с этим вопросом к опытным старцам и духовникам. Если увидишь разумного, опытного в духовной жизни, ходи к нему с раннего утра и пусть нога твоя истирает пороги дверей его.
— Да где же нам, батюшка, читать, да слушать святое, — воскликнула бойкая Елена, — у меня муж пьет — не просыхает, да и отец от него не отстает, мать чуть живая от такой жизни, сама еле тяну двоих ребят. А посмотришь кругом — и у всех так, да еще и похлеще есть. В храм вырвешься в воскресенье, поплачешь — вот и вся отрада.
— Горькое это дело — пьянство, — сокрушенно покачал головой отец Иларий, — не счесть, скольких оно погубило. Древние говорили, что виноградная лоза приносит три грозди: первый грозд услаждения, второй упоения, а третий печали. Это следует понимать так, что умеренное употребление вина служит человеку в удовольствие и во здравие; неумеренное же порождает немало скорбей. Святитель Димитрий Ростовский называет десять горьких гроздов пьянства. Это и помрачение ума, и потемнение рассудка; это безстыдство, ведь пьяный никого не стыдится. Это возбуждение плотской похоти, почему и увещевает Апостол: “не упивайтеся вином, в нем же есть блуд”* *(Ефес. 5. 18). Это гнев, вражда, ссоры и кровопролитие. Есть повесть в книге Отечник об одном египетском пустынножителе, которому бес обещал, что не будет более тревожить его ни какими искушениями, если он однажды сделает какой-нибудь из трех грехов, и предлагал на выбор: убийство, блуд и пьянство... И рассуждал сам с собою тот пустынник: “Человека убить страшно, ибо — это большое зло, и за него угрожает казнь смертная и по Божию и по человеческому суду. Сотворить блуд — стыдно, да и жаль осквернить хранимую телесную чистоту: мерзко оскверниться человеку, когда он еще не познал этой скверны. А напиться однажды, кажется, небольшой грех: ведь человек сном отрезвляется. Пойду — напьюсь, чтобы бес не докучал мне более, и чтобы после спокойно жить в пустыне”. И вот взял он свое рукоделие, пошел в город, продал его, вошел в корчму, и стал пить, и напился: тут же разговорился с одной распутной женщиной, и, прельстившись, согрешил с ней... Но неожиданно вернулся муж этой женщины и, застав пустынника в грехе с ней, стал бить его, а тот, в свою очередь, схватился с ним, одолел его и убил... И сделал пустынник тот все три греха: блуд и убийство, а начал с пьянства! И те грехи, которых боялся трезвый, теперь, будучи пьян, совершил без страха и погубил свои многолетние труды... Справедливо говорит Апостол: “пьяницы царствия Божия не наследуют”* *(1 Кор. 6, 10). Еще один желчный грозд пьянства — гнев Божий, который возбуждает пьяница, преступая заповеди Божии. И, наконец, самый горький плод пьянства — это всеконечная погибель души. Другие грешники, когда настанет их смертный час, могут покаяться в своих грехах, потому что ум их трезв, а умирающий пьяница как может покаяться, когда он не помнит себя? Для умирающего же без покаяния геенна неизбежна.
— Что же нам делать? — всхлипнула поникшая разом Елена. — Вот и монах не мог справиться. Где уж нам?
— Сила Божия все может превозмочь, — уверенно сказал отец Иларий, — молитесь слезно, и очищайте себя покаянием. Верьте Господу и ждите со смирением помощи. Он же скоро воззрит на ваше усердие и на ваши слезы. Скорби же нам во спасение. Наша жизнь, как говорят святые отцы, одна минута в сравнении с вечностью, и потому нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с той славой, которая откроется в нас в будущем веке. Приобретайте смирение, а чтобы приобрести его, надо знать в чем оно состоит. Смирение же состоит в том, что человек признает себя грешником, не делающим ничего доброго перед Богом. Когда он тщательно соблюдает молчание, когда не настаивает, чтобы кто-либо принял его слова, когда отвергает собственную волю, удерживает от греховных соблазнов зрение. Истинно смиренный, всех, как себя любит, никого даже и мысленно не осуждает, всех жалеет, всем желает спасения. Смиренный чужд ненависти, он беззлобен, приветлив и милосерд…
Сергей тоже слушал с вниманием. Он давно уже понял, что все, что в тот или иной момент говорит батюшка, пусть и адресованное кому-то постороннему, все равно каким-то образом относится и к его собственной, перековерканной грехами жизни. Это же он погрузился на самое дно смрадной бездны пьянства и сполна испил от этих горьких гроздов. Это же он от своей в безпутной жизни заставлял страдать и близких и дальних людей. А смирение — оно было настолько чуждо и непонятно, что вызывало лишь гнев и раздражение…
— Батюшка, а мой-то сын не пьет, — со слезами в голосе сказала Светлана, — но в храм его не затянуть и на канате. Его там трясет и коробит. Уговорила его как-то съездить в монастырь, так как только к святым мощам стали приближаться, он за несколько метров колом встал, весь дрожит и вдруг как заорет басом: “Пошел прочь, не хочу тебя, противный, уходи!” А сам пятится, пятится, да как побежит из храма. Я его на улице спросила, так он говорит, мол, не помню ни чего, но сам в храм ни ногой больше. Так и уехали…
— Болен ваш сын духовной болезнью, — сочувственно покачал головой батюшка. — Это особое попущение Божие, когда дается сатане некоторая власть над человеком. Такому человеку все святое становится невыносимым, а порой и вовсе ненавистным. Но отчаиваться не надо, ибо и это во спасение. Ведь такому человеку, как правило, не надо доказывать, что есть Бог и сатана — он чувствует это всем своим естеством. Болезнь эта — одна из самых страшных и мучительных. Влияние злых духов на людей несомненно. По словам Спасителя, диавол обитает в грешнике, как в своем доме. Представьте, что хозяин может сделать со своим домом? Все, что угодно. Так и диавол поступает с грешной душой. Некоторые все же отвергают бытие злых духов, но если бы внимательно понаблюдали бы они за собой, за тем, как ведут они себя в гневе, ярости, что с ними происходит в этот момент, то без сомнения уверились бы в бытии бесов. Кто не увидит в безумно-злобствующем человеке действующего внутри него злого духа?
И опять Сергей подивился правоте отца Илария, вспомнив собственные вспышки необузданной ярости. Сколько же подобных мерзостей было в его жизни? “Господи, как же избавить память от этого неудобоносимого груза?” Воистину, эти внутренние терзания стали настолько невыносимы, что он иногда буквально не находил себе места и метался по лесу. Вот он — голос совести! Разве мог он когда-нибудь хотя бы предположить, что подобное возможно, что так сильна власть этого внутреннего обвинителя и судии, что столь он неумолим и безпристрастен? Да нет же… От такой невыносимой душевной муки его исповеди отцу Иларию стали подобны неудержимому порыву ветра, который вздымает с земли и огромные камни, и даже мельчайшие частицы пыли и несет все это на своих могучих крыльях, чтобы обрушить в зияющую впереди бездонную пропасть. Он не жалел себя и не скрывал уже более ни чего. Он плакал… нет — он рыдал в голос, как потерявшая кормильца вдова. Если бы не доброта и участие отца Илария, если бы не спасительная сила Таинства, то едва ли смог бы его разум выйти без ущерба из этих внутренних духовных катаклизмов. Их сила, подобная девятому валу, ввергла бы его в безумие, как делается это с тысячами безрассудцев, вздымающих руки на самое святое из того, что у них есть — Богом данную жизнь…
— Батюшка, но как же ему помочь? — буквально взмолилась Светлана.
— Не бойся, токмо веруй, — ответил отец Иларий словами Писания, и продолжал, неторопливо перебирая узелки на четках — То, что ученики Христовы исцеляли бесноватых, дает нам основание верить, что и по сей день Церковь имеет силу и власть избавлять страждущих от насилия бесовского. Для этого существуют особые молитвы и молебные чины… — Тут отец Иларий взглянул на все еще плачущую Светлану, да так ласково, что она осеклась и лишь рассеянно размазывала уже высыхающие слезы по щекам, а батюшка, неспешно перебирая четки, продолжал: — Что бы помочь сыну, вам нужно неустанно трудиться. За все ваше усердие Господь даст и ему рвение и желание помочь самому себе. Глядишь, и пойдет ваш сын в храм, прибегнет к силе святыни, Таинств Церковных. Попозже я еще укажу вам некоторые важные моменты, в отдельном разговоре.
— Батюшка, — как-то странно глухо сказала доселе молчащая пожилая женщина, — батюшка, а я, окаянная, дочь свою прокляла. Нет мне теперь никакого оправдания. Погубила я дочь свою и себя погубила…
Отец Иларий внимательно посмотрел на нее, а женщина вдруг бросилась ему в ноги и зарыдала:
— Помогите, батюшка, совсем я извелась, все уже перепробовала, всех врачей, колдунов, бабок — никто не помогает. Последний раз экстрасенс сказал, что сильное очень проклятие на ней, нужно сорок дней и ночей читать над ней книгу особую, вроде как тибетские наговоры и молитвы, и дал эту книгу, но я не стала пока читать, к вам приехала. Помогите, батюшка!
Женщина прижала голову к коленям старца и судорожно всхлипывала. Отец Иларий не отталкивал ее и успокоительно поглаживал.
— Ну, что ты, дорогая наша, не плачь. Теперь что плакать? Надо ошибки свои исправлять, пока дает Господь на это время. Господь наш долготерпелив и многомилостив. Вот ты сколько раз предавала Его? И самой уже не счесть! А Господь все терпит. Ведь обещалась ты при Святом Крещении быть верной Христу и отрицалась сатаны, а сама что? К сатане за помощью и прибегала. Много теперь придется трудов положить, что бы как-то помочь и дочери и себе. Не надо только отчаиваться — это страшный грех. О проклятии же я вот что расскажу. Словом Господа сотворены небеса. Человек — образ и подобие Божие, поэтому и его слово имеет подобие силы слова Божия. Например, благословение — это благое слово. В благословении родителей присутствуют благословение Небесного Отца. Действие же проклятия во всем противоположно. Когда отец или мать проклинают своего ребенка, то они совершает такую же жестокость, как если бы убили его своей рукой. Проклятие, произнесенное даже на своего кровного врага и обидчика, остается несправедливостью и жестокостью, так как его пагубное действие превосходит то зло, которое один человек может нанести другому. Христос пришел на землю, чтобы снять со всего человечества древнее проклятие. Значит тот, кто проклинает, противится делу Христа. Как поступить тем, кто проклинал своих детей? Легче нанести рану, чем ее залечить, но Святые Таинства и милость Божия врачуют всякую рану и дают человеку силы перенести испытание. Прежде всего исповедайте этот грех в Церкви, просите Бога о том, чтобы ваши безумные слова не исполнились, понесите за это епитимью, слезно плачьте о своем отступлении от Христа, о том, что прибегали за помощью к Его противникам. Сожгите все, что получили от них и впредь, уповайте только на Бога, ибо только Он в силах помочь во всех наших бедах и напастях. Дочь же ваша должна как можно чаще причащаться Святых Таин…
“Господи, — думал Сергей, — каких только бед, они не принесли сюда? Всего несколько человек, но сколько ошибок, сколько зла, сколько заблуждений? И все это сюда, как бульдозером в отвал на свалку? Как же можно все это выдержать? Бедный отец Иларий… Хотя я сам, — вспомнил он сокрушенно, — я сам несу в себе еще больше зла. Как же, должно быть, я отвратителен батюшке…” Сергей попытался отыскать в памяти знаки этого отвращения, но, как не силился, не сумел. Старец всегда был ровен, доброжелателен и спокоен. Он всегда дышал любовью и готовностью помочь, хотя слова его, обличающие грех, иногда были весьма суровы. “Значит есть у него сила, способная перемолоть всю эту чудовищную массу зла и обратить ее в прах, в ничто. Есть! И эту силу дает ему Всемогущий Бог…”
А ведь у обитателей скита, кроме этого чужого груза, была и своя сугубая борьба, были нападения и хитрые поползновения врага, были искушения. Как-то Андрей рассказал об одном совершенно невероятном...
* * *
Это случилось еще в первую зиму их здесь пребывания. Перед самым Рождеством пошел сильный снегопад, и так все завалило, что невозможным стало открыть дверь. Но, впрочем, и время было такое, что лучше и не выходить — Рождественский сочельник, особо строгий пост. Они усердно молились. Но вдруг зашумели снаружи машины, послышались множественные людские голоса. “Кого это принесло в такую непогоду?” — с удивлением подумал Андрей, но открывать не спешил — больно уж грозные выкрики доносились с улицы. “Эй, вы, попы, открывайте, — орали несколько, похоже, пьяных голосов, — убирайтесь отсюда, а не то сейчас будем вас убивать. Пять минут даем на сборы и убирайтесь”. Чудовищно громко гудели звуковые сигналы, кто-то газовал, доводя мотор до неистового рева, а угрозы все усиливались: “Эй, начинаем ломать двери, если не выйдете, точно убьем. Убирайтесь, пока разрешаем…” Андрей сидел ни жив, ни мертв. Но, странное дело, отец Иларий по-прежнему молился на своей половине и не выходил. Андрей слышал его ровный молитвенный речитатив и удивлялся: “Что же медлит батюшка? А вдруг и вправду убьют?” Вот уже и двери в кельи затряслись, да и сами стены заходили ходуном… “Господи, помоги! — взмолился Андрей. — Господи, спаси и помилуй!” И вдруг все разом утихло — будто для наведения тишины и порядка только этих нескольких слов молитвы и не хватало. Ни звука! “Как же они так тихо смогли уехать, или же просто затаились?” — недоумевал Андрей. Минут через пятнадцать, успокоившись, он решил все-таки выглянуть на улицу. Долго боролся с дверью. Кое-как сладив, вышел и… оторопел: не единого кругом следа, белый ровный снег во все концы. “Ну и ну!” — только и сказал Андрей.
“Что ж ты, не читал жития святых, послушник? — позже посетовал ему отец Иларий. — Не сумел страхования бесовского различить? Вот так делатель! Вот так пустынножитель! Где ж твоя молитва была?” Впрочем, сказал он это как всегда ровным благожелательным тоном, чуть улыбаясь в седую бороду…
* * *
Тут Сергей подумал о том, какое большое значение имело для него общение с Андреем. Нет, беседы с отцом Иларием были важнее, много важнее — тот был старец Божий и даже отдельные его мысли Сергей с некоторых пор заносил в специальную тетрадь. Этих записей за три месяца его здесь пребывания накопилось уже немало.
Но и Андрей оказался не лыком шит. В нем, за личиной этакого простака, скрывались, незаурядный ум и огромный запас знаний. Андрей был необыкновенным эрудитом и практически по любому поводу мог дать исчерпывающую справку, по крайней мере на уровне вузовских знаний…
* * *
Экскурсы в историю и науку, которые устраивал для него Андрей, были удивительны. Сергей понимал далеко не все, но то, что открывалось — завораживало.
— Богословие, — объяснял Андрей, — воспринимается как служанка философии лишь теми учеными, познавательные возможности которых ограничены неким кругом, за пределы которого их мысль никогда не вырвется. Это безконечное вращение в кругу целого его отдельных частей дает лишь относительное понимание понимаемого. Богословие же действует за пределами этого круга, касаясь самого Божественного Мрака. И блажен тот ум, который однажды это осознает. Тогда, используя своеобразный панлингвизм, возможно перевести язык науки на язык богословия. Простой пример. Вот формула Эйнштейна: E=Mc2. Всем известная формула, но многие ли способны проследить вытекающую из нее связь с Тем, Кто превосходит все сущее, “самой высшей причиной, превосходящей даже отсутствие бытия…”*? (*Дионисий Ареопагит “Мистическое богословие”, гл. 1.2). Так вот, энергию можно представить в виде некоего максимума информации, а массу “М”, соответственно, — эквивалентной познаваемому массиву информации... Несложные вычисления показывают, что при нарастании определенности “Р” до единицы, все физические параметры материи, такие, как движение, время, теряют смысл. То есть время, по сути, останавливается. И что же получается в итоге? Нарастание определенности, то есть познание мира и Бога, подводит нас к пониманию пресветлого Мрака, в область тайноводственного безмолвия, о которой и говорит Ареопагит. Вот вам соединение науки и богословия за пределами круга!
Сергей больше хлопал глазами, но, все равно, даже такое наукобразное и малопонятное объяснение его чем-то впечатляло. А Андрей вел его дальше и знакомил с двадцатью одним доказательством бытия Божия, начиная с пяти постулатов Фомы Аквинского. Эти вещи, — общеизвестные, как выразился о них Андрей, — увы, Сергею были совсем не знакомы. Хотя нет, об одном доказательстве он читал у Булгакова в “Мастере и Маргарите” — шестом доказательстве Эммануила Канта. Но там была лишь ссылка на его существование, а теперь же Сергей узнал как оно гласит. “Всем людям свойственно нравственное чувство, категорический императив, — утверждал Кант, — Поскольку это чувство не всегда побуждает человека к поступкам, приносящим ему земную пользу, следовательно, должно существовать некоторое основание, некоторая мотивация нравственного поведения, лежащие вне этого мира. Все это с необходимостью требует существования высшего суда и Бога, учреждающего и утверждающего нравственность, награждая добро и наказывая зло”.
Токов был Андрей. Но главным и определяющем в нем было не ученость и многознание (которые он всячески скрывал от посторонних), но его смиренное скитское делание, послушливое ученичество у отца Илария…
* * *
Ретроспектива. Андрей
Андрей окончил филфак МГУ с красным дипломом и был оставлен работать на кафедре. Поступил в аспирантуру. Жил только работой и учебой, поэтому скудного заработка хватало — со скрипом, конечно, но где в науке было без скрипа? Так все и продолжалось, пока он не встретил Галку, студентку третьего курса: он вел в ее группе семинары. Со студентами у него установились хорошие, дружественные отношения, и общение часто выходило за рамки университетской аудитории. Галку же долгое время как женщину он не воспринимал, но однажды именно это и случилось. Она заставила его увидеть в себе красивую молодую женщину и соответственно на нее реагировать. Теперь на занятиях он краснел и совсем не мог смотреть ей в глаза. Он никак не решался сказать ей нужные слова, но она помогла, сама…
Андрей ушел из общежития и снял квартиру, где начали они совместную жизнь. В брачный союз решили не вступать (или это решила она?). “Зачем, ведь мы современные люди?” — говорила она, а он соглашался. Он не писал обо всем этом домой, смутно понимая, что нельзя. Что никак не понять этого “зачем?” его отцу, профессиональному музыканту, но и христианину до мозга кости, ревностному прихожанину православного храма, где последние годы исправно работал он клиросным певчим. И еще более непонятно было бы это деду, церковному старосте, кабы был он еще живой, и прадеду-священнику… Вот такие были у него корни, и вот таким был он сам…
Галка не жила, она летала по жизни как перышко — красивое, но, по сути, никуда негодное. Ей всегда требовался ветерок, чтобы порхать в перекрестье восхищенных взглядов. А вот дети были ей не нужны (“рано!”), да и Андрей годился только потому, что ей льстило появляться в его обществе — молодого перспективного ученого с блестящим будущим (как ему предсказывали многие). Но на все это порхание требовались немалые средства! Очень скоро это стало главной проблемой Андрея, его постоянной головной болью. “Где их взять?” — мучительно соображал он. А и вправду, где? Он искал где придется, забросив науку и все меньше обременяя себя моральными принципами. Так и попал однажды в весьма сомнительное агентство по недвижимости. На его счастье, фирмочка эта уже была под колпаком, так что сильно вляпаться он не успел…
Накрыли всех разом. Вернее, главные с деньгами успели умотать. А его в числе первых препроводили в КПЗ местного РОВД, потом в следственный изолятор. Он просидел два месяца, пока не попался его бывший начальничек и, наконец, не прояснилось о его, Андрея, непричастности к аферам. Выпустили. Далее по делу он шел уже свидетелем…
Галка, конечно же упорхнула. Да он, собственно, и не жалел. С тех пор он ее и не видел, потому что вскоре, как позволили обстоятельства дела, совсем уехал из Москвы. За это время он изменился — в тюрьме это не редкость. В душной прокуренной камере, где вместо положенных двадцати находилось пятьдесят человек, он успел передумать о многом, о чем прежде не думал никогда. Было так тяжело, что еще немного, и кинулся бы он с верхнего яруса нар головой о каменный пол. Вот-вот и сделал бы это, но не дал Господь. Остановил. Тогда-то Андрей и принялся усиленно молиться — день и ночь. Прежде каким-то чудом попала к нему книга об удивительном рассказе странника своему духовному отцу. Эта незнакомая ему жизнь поразила его и стала его первым учебником духовной жизни. От бывалых людей узнал он кое-что о монашеской жизни и загорелся мечтой… Потом была Оптина Пустынь, Боровский монастырь, Курская Коренная Пустынь, Псково-Печерский монастырь, был остров Залита с чудесным старцем отцом Николаем. Именно во время этой поездки он и узнал об отце Иларии. Поехал к нему… и остался. С тех пор и надолго, а может быть, как хотелось ему, навсегда…
* * *
Сергей неоднократно задумывался, почему с ним все случалось именно так? Почему с ним? Чем именно он заслужил эту великую милость Божию — прозрение? Искал и не находил. Не было в его безпутной и безбожной жизни ничего достойного. Спрашивал он об этом и у отца Илария. Тот качал головой и говорил, чуть улыбаясь в бороду: “Кто-то крепко за тебя помолился. Только к чему тебе пытать? Кому открыты суды Божии? Бог знает, а ты благодари Его, что спасает тебя, чтобы и впредь не оставил”. Сергей благодарил, а однажды все-таки кое что вспомнил. Процеживая сквозь сито памяти минувшие события, коснулся он и бредовых видений с цыганкой-Папессой. “Говорила она про какие-то сто рублей, — припоминал он. — И Павел Иванович говорил о том же. Что за сто рублей?” И тут всплыло в памяти, как два года назад, когда устраивали они пышные похороны одному из своих, была у него некая встреча у стен храма святого Александра Невского. Утомившись от долгого обряда отпевания, вышел он покурить и тут у крыльца увидел старушку с висящим на груди ящиком. “Пожертвование на храм”, — написано было на нем крупными славянскими буквами. Он уже почти прошел мимо, но тут неведомым образом оказалась у него в руке купюра, как раз сторублевая — немалая сумма по тем временам. Он протянул руку и опустил деньги в ящик. “Спаси тебя, Господи”, — прошептала старушка и спросила: “Зовут тебя как?”. Сергей ответил. “Я помолюсь”, — пообещала она. Он равнодушно кивнул и, закурив, забыл и об этой встрече, и о разговоре… и напрасно.
* * *
Беседа двигалась к завершению. Женщины, не отдохнувшие еще с дороги, клевали носами. Да отец Иларий притомился от долгого разговора. Андрей деликатно напомнил об этом женщинам, сказав, что батюшке следует отдохнуть перед вечерней службой и исповедью. Женщины согласно закивали головами и отец Иларий завершил беседу еще одним кратким напутствием:
— Чтобы соделать спасение своей души, недостаточно ограничить себя одним уклонением от зла, но надо делать и добро. Святитель Иоанн Златоуст говорит, что спасение не в том состоит только, чтобы не делать зла, но и в том, чтобы самим мужественно терпеть зло. Спастись невозможно тому, кто ничего не делает для спасения ближнего, а посему самое главное внимание христианина должно быть обращено на спасение души наших ближних. Живи для других — и сам спасешься.
Вечером, после службы, была исповедь. Плакала навзрыд Светлана-Фотиния и та другая женщина, проклявшая свою дочь. И он, Сергей, похоже тоже плакал. По крайней мере, что-то горячее обжигало его щеки и он усиленно, до боли тер глаза…
Спали женщины под сосенкой, укрывшись куском брезента и ничто не нарушило их кратковременный чуткий сон. А на рассвете все уже стояли на молитве. Потом была литургия, за которой паломницы причастились Святых Таин. И наконец в обратный путь…
— Скоро Успение, — напутствовал их батюшка, — так что вы не забудьте причаститься в этот великий праздник. Помните, что сказано: “Если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни”.* (*Ин. 6, 53). Как советовал преподобный Серафим: причащаться во все четыре поста и двунадесятые праздники, а вообще — чем чаще, тем лучше.
Женщины ушли, и Сергей с грустью смотрел им в след. С грустью, потому, что ему отец Иларий говорил иные слова; ему, по его великим грехам, дозволено будет причаститься только через долгих пять лет, пока не закончится наложенная епитимия.
— Раньше по законам церковным отлучали на пятнадцать лет, — объяснял ему отец Иларий, — но теперь иные времена. Без Бога совсем жили, сами себя отлучали. Теперь надо скорее к Богу. Тебе эти пять лет на пользу великую для сокрушения и для очищения сердца…
* * *
В эту ночь все было как и всегда. Помолившись он лег и погрузился в обычный сон. Снилось ему, как гуляет он по лесу — где-то в скитских окрестностях…
Бредет себе по молодому сосняку, потом заходит в бор, под сень взметнувшихся в небо вековых деревьев. Стройные могучие стволы подобны колоннам; он идет по этому живому порталу и вдыхает смолистую сосновую свежесть… Впереди просвет, поляна и… колокол, который, подвешен на невидимые отсюда нити. Язык его тихо раскачивается и рождает мягкие мелодичные звуки “бом-бом-бом”. Сергей подходит ближе и видит, что колокол вовсе ни на чем не подвешен, что он чудесным образом парит прямо в воздухе. “Так вот он каков — колокол Звонарева бора”, — думает Сергей и тянет руку…
Но вдруг под ногами проваливается земля и он летит куда-то вниз, чувствуя, как замирает от страха сердце… Вскоре он уже стоит посреди ровного безкрайнего поля под сумеречном небом в полной тишине. Ему зябко от одиночества и страха. Он чувствует себя малышом, которого родители вытащили из колыбели и поставили одного в центре огромной площади в чужом городе. “Не бойся, здесь тебе ничего не грозит”, — слышит он вдруг слова, звучащие прямо в его голове. Все же он оборачивается и видит стройного юношу с золотыми волосами, с красивым и чистым лицом, облаченного в покрывающую тело до пят белую одежду. “Я твой Ангел хранитель, — говорит он все также безмолвно, — иди за мной”. Он быстро устремляется вперед, и похоже, что он просто летит не касаясь земли, но Сергей легко поспевает за ним и не ясно: то ли это движется он сам, то ли ангел невидимо несет его…
Появляются горы, на одной из них вырастает темный каменный замок с неприступными стенами. Они оказываются вдруг на соседней, стоящей рядом и еще более высокой горе. Отсюда весь замок отлично просматривается. Он, как замечает Сергей, имеет форму параллелограмма и в нем нет ни одного входа-выхода — лишь гладкие стены сложенные из идеально пригнанных друг к другу огромных камней. “Как же туда войти?” удивляется Сергей и всматривается, пытаясь рассмотреть, что там внутри, но видит лишь как клубится мрак, за которым более не ничего не разглядеть. Внезапно глаза его наполняются силой, и их взор проникает сквозь темную завесу. Теперь он замечает у стен внутреннего двора множество сидящих людей. Он охватывает взглядом их всех разом, более похожих на тени; видит их лишенные малейшей радости, лица. Он чувствует их скорбь, их молчаливую печаль и вдруг с ужасом понимает, что тишина эта не случайна — это их данность; она, да еще неизменность их поз, часть определенного им наказания. Его взгляд скользит по нескончаемой веренице застывших человеческих теней — их количество явно многократно превосходит вместимость этого отнюдь не маленького замка — и вдруг натыкается на знакомое лицо. Это Павел Иванович Глушков. Он сидит с поджатыми под себя ногами, опираясь спиной о стену, глаза его неподвижны, и Сергей ощущает, растворенную в них неизбывную муку. Единственная отрадная деталь — то, что на нем светлая рубаха. Не белая, нет, просто более светлая, чем у других, сидящих рядом. И Сергей опять неведомо как понимает, что это хороший знак, что это некая ему, Павлу Ивановичу, привилегия. Сергей не удивляется, что видит его, где-то в глубине понимая, что так и должно было случиться, что это завершающая деталь их взаимоотношений — и поэто-, и потусторонних. “Здравствуй, Павел Иванович”, — шепчет он, но тот не может слышать.
Но вот что-то происходит, какое-то колебание внутреннего мрака и, одновременно, движение стен. Угол замка на мгновение приподнимается над землей, впуская на этот миг внутрь двора внешний сумеречный свет, но и он здесь подобен фотовспышке, молнией озаряющей застывшие маски лиц… И сразу все приходит в прежний порядок. Но Сергей успевает заметить и понять ради чего все это было: в замок явился новый пресельник… Невольный, потому что этот полный седой господин всячески пытается выразить недовольство и возмущение, смешанные со страхом и ужасом — молча, потому как никакой звук не вправе нарушить приличия здешнего обычая. Вся полнота чувств отражается невероятными гримасами на его обрюзгшем лице с испанским загаром… Этот человек не знаком Сергею, но ему отчего-то кажется, что каким-то образом он причастен и к его жизни… Тут происходит еще нечто важное: в центре каменного двора вдруг распахивается колодец, зияющий как хищная пасть безжалостного чудовища. В глубине его чуть заметны всполохи багрового огня. Оттуда, из глубины, на поверхность выскакивают две жуткие получеловеческие фигуры с невероятно длинными руками. Их мерзкие лица кажутся Сергею смутно знакомыми. “Ну, да! — поражается он, — это же цыганка-Папесса и ее спутник, старый ром. На земле они были другими, но все равно — это они!” Адские твари, меж тем, своими когтистыми лапами, как крючьями, цепляют седого господина и тянут за собой в бездну. Все происходит очень быстро, но всепоглощающий ужас успевает выплеснуться из толстого человечка и захлестнуть весь двор, так что по всей безконечной веренице теней пробегает судорожная волна, которая колеблет, кажется, и самый мрак каменного замка…
Пасть колодца уже закрыта, но и Сергей оказывается внутри; он, подхваченный под руки Ангелом хранителем, стремглав летит вниз, чуть отставая от полного господина и его мучителей. Здесь иное пространство и иные законы. Здесь, к примеру, не возбраняется кричать, и седой господин делает это с отменным усердием: он кричит во весь голос, как боров, под лопатку которому вонзился нож мясника… Это самые отвратительные и страшные места… Сергей подозревал, что они чудовищны, но вообразить себе такое нельзя… Он видит людей и, отчасти, их муки… Отчасти — потому что вместить их, во истину, невозможно…
Он видит на парящей ледяной глыбе седого древнего старика, худого как скелет, лишенного всякой одежды. Его мука в том, что он медленно погружается в лед: ноги почти до колен уже там, под синеватым ледяным стеклом. Это будет длиться вечность, и также вечно на его искаженным мукой лице сохранятся выражения разочарования и обманутых надежд…
Он видит огонь и лица в огне. Многие из них ему хорошо знакомы. “Они еще живы, — но они уже здесь… — с печалью думает Сергей и вспоминает слова отца Илария: — Воистину, они отказались от спасения, но отказаться от вечности не в их власти…” Седой господин уже исчез, растворился где-то в самой глубине, а их движение замедляется. Вот они и вовсе останавливаются, в стене мрака вспыхивает свет — это распахнулась невидимая дверь, открывая проход прямо в солнечный день…
Они выходят и оказываются посреди цветущего, благоухающего ароматами поля, которое служит как бы прелюдией открывающемуся далее удивительно красивому саду. Они подходят ближе и слышат пение птиц, воистину райское — настолько оно хорошо. И ароматы, и пение, и солнце и сам здешний воздух имеют как бы не только физические составляющие, но и незримые духовные; а в совокупности это действует настолько умиротворяюще, что рождает чувство необыкновенно глубокой духовной радости и покоя. Верно поэтому радостью светятся лица множества гуляющих по саду людей. Под деревьями стоят столы, за которыми плетутся венки из собранных на поле цветов. На других столах красивыми пирамидами высятся спелые плоды, от которых вкушают все желающие. Сергей и его спутник остановливаются у первых деревьев и наблюдают эту ласкающую взор картину. “Это только начало, — нежным мелодичным голосом говорит Ангел хранитель, — это только предвосхищения блаженства. Главное начинается за этим садом и далее. Люди не понимают райского наслаждения. Их пугает отсутствие там привычных атрибутов земного счастья. Здешний покой и безмятежность кажутся им сродни бездумной радости идиота. Увы, им не вместить того, что уготовал Бог любящим Его. Их погоня за земным счастьем — это слепая тень одного лишь мгновения жизни обитателя здешних мест”. Сергей молчит, именно сейчас он замечает группу из трех человек, которые тоже стоят у входа в сад. Ему не надо напрягать память, чтобы узнать этих людей. Они и без того всегда перед его глазами: полковник, Охотник и сержант…
Они смотрят на него! Все трое. И он медленно подходит. “Ты забыл, Сергей, о моей просьбе, — с грустью говорит Роман, — и вот мы не можем войти. Мы все время будем стоять здесь”. Сергей вспоминает…. он тут же вспоминает, что не выполнил данное сержанту обещание — это про отпевание. “Как же я мог?”, — ужасается он и тянет к ним руки. “Я сделаю, — кричит он, — простите меня, я сделаю…” И тут Роман подхватывает его руку и что-то пишет на его раскрытой ладони: камнем или цветным мелком… А Сергей, его душа рвется на части, он хочет их обнять и о чем-то еще спросить… Но вдруг все разом исчезает, словно обрывается, и он открывает глаза… в келье, на своем жестком топчане из жердей…
* * *
Наверное, через минуту уже он разбудил отца Илария и долго сбивчиво объяснял про сон, и про свое забытое обещание. Потом поднес к глазам ладонь и в ужасе замолчал. Он повернул ладонь так, чтобы и отец Иларий в тусклом свете лампады сумел прочитать написанное. Но, впрочем, прочитать было весьма не затруднительно, ибо написано было ярко и четко — всего три слова, три имени: “Сергий, Алексий, Роман”.
— Батюшка, — только и шептал пораженный всем этим Сергей, — батюшка…
“Покой, Спасе наш, с праведниками рабов Твоих…”, — пели они все вместе утром.
— Господня земля, и исполнение ее вселенная и вси живущие на ней, — с этими словами отец Иларий крестообразно насыпал на лист бумаги землю, аккуратно свернул и передал Сергею. — В лес снеси и высыпи у самого большого дерева. Не знаем мы, где их могилки, но Господь знает.
Сергей все так и исполнил. Когда высыпал, показалось, что вздохнула облегченно земля или кто-то в ней, а может быть и просто он сам… Может быть, потому как легко ему стало сразу на сердце и покойней.
Долго еще он то и дело рассматривал свою ладонь, пытаясь прочитать изгладившуюся уже надпись и, казалось, что видел. Да разве забудешь такое?
* * *
Наступила осень. Сергей ждал. Он думал: “Вот придет осень, будет легче” Но не становилось легче. Плоть жила какой-то своей отдельной жизнью и не желала слышать то, чего просила его душа. Плоть все мечтала о прошлом, все настойчиво требовала своего.
— Я настолько испорчен пороками и грехами, — жаловался Сергей отцу Иларию, — что мне никогда не отскрестись от грязи, никогда не почувствовать себя чистым.
— Из какого греха не силен Бог спасти человека, — успокаивал батюшка, — если в глубине его сердца теплится хотя бы одна искра умиления, доброты, любви!..
Батюшка рассказал про Марию Египетскую, которую Бог исторг из ее греховной скверны. Она, желая покончить с порочной жизнью и служить одному Богу, удалилась в Иорданскую пустыню, где провела в молитвах и подвигах сорок семь лет!.. Сорок семь лет она не видала ни единого человеческого лица! Сорок семь лет она кормилась лишь крупицами взятых с собой в пустыню нескольких хлебов и травами! Сорок семь лет она жила не в доме, но под открытым небом, терпя солнечный жар, летний дождь и зимний холод! Чего же все это стоило для ее тела, привыкшего к удобствиям жизни и греховным сладостям! Каких только бед она не вытерпела от своих страстей и от врага рода человеческого! Когда она ела крупицы своего хлеба, ей хотелось мяса, рыбы и вина, вкушаемых ею прежде. Когда она начинала молиться, ей приходили в голову срамные песни, которые она распевала когда-то. Страсти словно огнем разжигали ее и влекли к прежней греховной жизни. Так прошло шестнадцать лет. Но Мария боролась и устояла. Тогда тихий сладкий свет осиял ее душу, и великая тишина водворилась в ней на месте прежней бури. После шестнадцати лет подвигов Мария приобретала святость. Враг рода человеческого был посрамлен и уже не смел приблизиться к ней. Вся душа и все тело ее очистились и освятились, и потому на ум ей не приходили более никакие дурные мысли, в сердце ее не появлялись никакие скверные желания. Подвизаясь далее еще тридцать лет, Мария сподобилась такой святости, что переходила реку Иордан, как по суху, во время молитвы возносилась от земли в воздух, знала хорошо Священное Писание, хотя никогда не училась ему, знала, что совершается вдали от нее, могла предсказывать будущее, и тело ее походило больше на дух, чем на плоть…
— Неужели надо так долго терпеть, — поразился Сергей.
— Каждому Господь дает испытание по его силам, — ответил отец Иларий, — поэтому не пугайся: лишнего ты не получишь. Делай выводы из этой истории. Во-первых, что как бы глубоко ни погряз человек в греховной нечистоте, он никогда не должен отчаиваться, но всегда должен надеяться на обращение и лучшую жизнь.
Во-вторых, если человек будет всеми силами стараться и крепко верить в помощь Божию, то он сможет не только оставить путь греха, но даже достигнуть высокой степени святости. В третьих, можно заметить, что хотя обращающемуся грешнику приходится терпеть много соблазнов и искушений, бороться со своими похотями и страстями, но если он победоносно снесет их, то наконец совершенное спокойствие наполнит его душу, и небесный свет осияет его внутреннее существо.
И последнее, чем дальше, тем легче и сладостнее будет для него святая жизнь, пока наконец он не перейдет в жизнь загробную, где нет ни печали, ни воздыхания, но жизнь безконечная…
Сергей размышлял над своим будущим и все больше склонялся к мысли, что не имеет права уклоняться от ответственности и суда. “Нет, — думал он, — пока я не понесу положенного мне наказания за преступления, успокоиться не смогу. Не справедливо это — избегнуть наказания”. Он поделился с отцом Иларием.
— Слушайся голоса совести, — посоветовал он, — это и есть твой внутренний неподкупный судия. Если он требует — иди. Главное — избавиться наказания в будущем веке. А здешние мучения скоропреходящи…
После Рождества это решение окончательно вызрело и укрепилось и теперь Сергей ожидал только подходящей погоды. Жаль, невыразимо жаль было покидать это благодатный скит, но это тихое счастье надо было еще заслужить, точнее — выстрадать.
Расстроился и Андрей, который, оказывается, тоже немало привязался к новому невольному послушнику, но не отговаривал. Тем более после полученного от отца Илария благословения на уход. “Тебя Сам Бог благословляет в дорогу”, — говорил он Сергию, выдавая зимнюю одежду и необходимую денежную сумму. Старенькое пальтишко с облезшим каракулем пришлось в саму пору, да и кроличья шапка надежно закрывала от мороза уши. “Спаси тебя Господи!”, — горячо сказал Сергей, притягивая к себе худенького Андрея, и они, как водится, трижды облобызались. Потом Сергей подошел под последнее благословение к старцу и отец Иларий также с любовью его расцеловал. “Божие тебе благословение, — сказал напоследок, — иди с Богом”.
И скрипел под ногами глубокий снег, а кое-где сугробы не выпускали, словно пытаясь проглотить, но он все равно уверенно шел вперед и где им было задержать его хотя бы на минуту. А вдали тихо звонил колокол — это слал прощальное приветствие ставший уже родным Звонарев бор.
Гл. 4. Пшеница Божия
Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою
в мире сем сохранит ее в жизнь вечную
(Ин. 12, 25).
В один из последних дней января Сергей вернулся в Псков. Мороз потрескивал в заиндевевших кронах тополей, наседал на стены домов, пытаясь проковыряться внутрь, сквозь положенные гостом полметра кирпича, чтобы окончательно выстудить и выдуть едва теплящиеся батареи. Но привычный ко всему город это мало тревожило, он как вечно незамерзающая река, неторопливо нес свои провинциальные воды в неизвестное грядущее…
На первый взгляд, все здесь было знакомым и родным до боли. Ан нет: теперь это все обернулось в чужое и ненужное... “Нет, дважды в одну и ту же реку войти не возможно”, — Сергей буквально так и подумал, когда шел по Октябрьскому проспекту в сторону дома. Сколько же лет он барахтался в этих родимых водах? Казалось бы не осталось ни одного омута, где он не побывал хотя бы однажды? Но всего лишь шесть месяцев в лесу — и вот он словно впервые входит в эти воды. “И все же, — решил он, — ничего здесь не изменилось. Это я стал иной…”
Он прошел мимо своего дома, — ключа все равно не было, — пересек Октябрьскую площадь и зашел в храм Архангела Михаила. Зашел впервые, так как ранее побывать здесь не удосужился, хотя несколько раз на дню пролетал мимо на “Мерседесе”. У входа переминался с ноги на ногу, спасаясь так от морозца, бородатый мужичок. У ног его стояла баночка с мелочью. Он оценивающе оглядел Сергея и пренебрежительно отвернулся. Да, действительно — все решительно переменилось! Раньше, увидев его, нищие уже за версту гнули перед ним спины. А теперь? Да что теперь… Сергей вошел, перекрестился и приложился к праздничной иконе на аналое в центре. Он сделал это будто бы в тысячный раз, хотя вот так на деле, — впервые. “Иной, я теперь иной…” Службы не было, в храме было тихо и пустынно. Сергей постоял несколько минут и все это время бабулька за свечным ящиком не отпускала его настороженным взглядом, похоже, опасаясь, как бы он чего-нибудь не прихватил. “Нет, воистину — иной…” Он рассматривал иконы на иконостасе — явно новоделанные, помпезные, исполненные в зеленых тонах и невольно сравнивал их со скромными образами в скиту у отца Илария… “Да, ничего не попишешь — тут река, а там у нас заводь”. Он поймал себя на этом “там у нас” и про себя улыбнулся. На последок перекрестился, поклонился в пояс и вышел. Он отдал нищему последние пять рублей из своего скитского денежного довольствия и с некоторым удовольствием отметил гримасу удивления на его пробитым красно-синими жилками лице. “Так тебе. Знай наших!”
Через пятнадцать минут он позвонил в дверь родительской квартиры. Открыла мать и… не узнав, чуть не спросила обычное в таком случае “вам кого?”, но в последний момент узнала и в ужасе прикрыла рот ладошкой. Так и стояли они на пороге друг напротив друга, пока мать не опомнилась и не прошептала:
— Сережа, ты!
— Я, — кивнул он и вошел.
— Седой, ты совсем седой, — сторонясь, растерянно сказала она и осторожно коснулась его отросшей белой шевелюры…
Чуть позже он рассказывал матери о своем житие-бытие. Скупо, без подробностей, но пытаясь убедить, что он сегодняшний — это именно и есть он настоящий; не тот, который раньше, а нынешний. Мать кивала, вытирала слезы, но по глазам было видно, что не понимает она ровным счетом ничего. Ничегошеньки!
— Сейчас приедет отец, — пообещала она и была в этих словах некоторая надежда: мол, вместе разберемся, что все-таки случилось с сыном. — А квартиру твою я навещала — все в порядке. Пыль протирала, да и в стирку кое что забрала. Ты не будешь сердиться? Мы ведь не знали где ты. Уже и самое плохое думали. Ты прости.
— Да что ты, мама? — улыбнулся Сергей, — Ну ее — эту квартиру. Ее и вовсе не будет скоро.
— Как это? — не поняла мать.
— Об этом потом, — сдержал себя от излишней откровенности Сергей, — да, я ключи потерял, дай мне, пожалуйста, твои…
Вскоре вбежал запыхавшийся отец. Он скинул на пол дубленку и бросился было к сыну в объятия, но на полдороги остановился. Так и застыл с разведенными в стороны руками.
— Мне как мать позвонила, — скороговоркой выпалил он, — так я сразу… Не поверил сначала. Сын? Совсем вернулся?
— Вернулся, — неопределенно ответил Сергей, — там посмотрим.
— Ты вот что, — замялся вдруг отец, — я машину твою взял. Ты прости, но так вышло. Ты как пропал, так ее на платную стоянку отогнали. Я договорился и забрал. Вот, езжу пока. Но ты можешь взять. Прямо сейчас.
— Не нужна она мне, пользуйся — успокоил отца Сергей, — если хочешь, оформим генеральную доверенность.
— Да? — перевел дух разом повеселевший отец. — Раз так, завтра и оформим. Сейчас на стол сообразим. Эй, мать, что там у нас: коньячок, балычок? Мечи все на стол…
— Нет, — категорично отказался Сергей, — я спешу, может быть в другой раз.
— Денег тебе дать? — спросил отец и с сомнением осмотрел внешний вид сына: — Гардероб тебе надо сменить, постричься, побриться. Что ты как оборванец. Это что: маскировка? Тебя ищут?
— Не знаю, — честно признался Сергей, — пока не знаю. А это, — он оглядел самого себя, — это не маскировка, это моя новая жизнь.
Мать опять заплакали и, ища поддержки, посмотрела на отца, но тот и сам застыл с открытым ртом, не зная что и сказать…
“Постарели они, — подумал уходя Сергей, — как же они постарели…”
* * *
В своей пустой крупногабаритной квартире он долго бродил из комнаты в комнату, с удивлением думая о том, как же он мог здесь прежде жить — так долго в сыто-довольном скотском состоянии? Глядя на витражи и обтянутые шелком стены, пытался вспомнить, сколько же за эти “гениальные” интерьеры он заплатил стилисту Жене? Память не отзывалась. Впрочем, тот меньше штуки баксов за свои труды не брал, а это не иначе, как две годовых зарплаты рабочего. А результат? Маразматическая еврофрения или евроремонт, как называют это новорусские господа: подвесные потолки, мягкие покрытия, импортная сантехника, джакузи — в общем, полный мрак. А чего стоит этот уродливо-похотливый мягкий уголок перед домашним кинотеатром?
В дверь позвонили. Он открыл и увидел на площадке мальчика лет десяти-одиннадцати.
— Дайте, Христа ради, на хлеб, — плаксиво промямлил тот, протягивая руку.
Сергей хлопнул себя по карману: денег не было. Но ведь надо, надо было что-то подать, и тут он вспомнил про заначку в укромном местечке — долларов пятьсот на черный день.
— Ты вот что, — сказал он мальчишке, — ты через час можешь зайти?
— Не знаю, — тот смешно шмыгнул носом, — спрошу у мамы.
— А где твоя мама? Далеко живете?
— В соседнем подъезде, — охотно сообщил мальчишка, и добавил — Я вас знаю у вас машина большая и денег много.
— Через час заходи вместе с мамой, знаток, — хмыкнул Сергей.
В заначке оказалось шестьсот долларов. При теперешних его запросах этого должно было бы хватить надолго. Сергей вышел на улицу и отправился на Пушкинскую к кафе “Бейрут”, где всесезонно работали валютчики. Его, прежнего, здесь конечно же знали — прежнего, небрежно подающего из окна “мерса” рубли или грины (в зависимости от потребности). Теперь же он, облаченный в не внушающее доверия стариковское пальто с облезшим каракулем и помятый кроличьей треух, подошел пешим ходом. Но валютчики — народ привычный. Иной раз под драным ватником у этакого Корейки столько припрятано, что и управляющему банком не снилось — бывает и такое. Его, похоже, не признали. Паренек в кожаной куртежке спокойно принял от него сто баксов, выдал эквивалент в рублях и пожелал всего хорошего.
На обратном пути он купил батон, молоко и пакетик печенья для пацана. “Они живут в соседнем подъезде, — соображал он, — в коммуналке естественно. Значит, не все еще квартиры в этом доме расселили и распродали нуворишам? Но каково же им среди чужого богатства?”
Они пришли точно в назначенное время. Мать была чуть выше мальчика, худая, изможденная лицом и совсем неопределимая на возраст: одинаково легко ей можно было дать и тридцать и пятьдесят.
— Вы простите нас, — сказала она сиплым, похоже, напрочь прокуренным голосом, — совсем довела нас жизнь до ручки. Детишек пятеро, муж без работы, а пособия через раз дают, да и хватает их на неделю всего. Приходится посылать малых просить хлеба.
— Я понимаю, — кивнул Сергей и протянул приготовленные загодя пятьсот рублей, — возьмите, купите что-нибудь детям.
Женщина оторопела. Едва ли кто давал ей просто так подобные суммы. С минуту она молча держала купюры в руке, а потом тихо, со слезой в голосе произнесла:
— Спасибо, спасибо вам. — и тут же заторопилась: — Может быть вам полы помыть? Постирать. Тут раньше ваш брат жил или племянник? Так он и не смотрел на нас, не замечал просто. Простите, конечно, но вы — другое дело, совсем другой человек.
Сергей не сразу понял, что это она о нем, прежнем. Это он прежний — племянник, а он теперешний — дядя или брат.
— Валерик, поблагодари дедушку, поклонись, — ткнула она сына в спину. Тот молча кивнул.
Женщина все не уходила, переминалась с ноги на ногу, и Сергей, не зная что еще для них сделать, вдруг предложил:
— Вы попозже вечером придите, я кое-что из вещей вам дам.
— Придем, придем, — охотно согласилась гостья, — всей семьей придем.
— Да, чуть не забыл, — Сергей подхватил с полки пакет с печеньем и вручил малышу. — Не скучай!
После их ухода он не сдерживая себя, рассмеялся: “Дядюшка Сережа, нет — дедушка. А мальчишка-то узнал… Ну что? — оборвал он вдруг себя. — Самое время приступать к делу? Пора…” Телефон работал, видно мать вовремя оплачивала счета. Это снимало многие проблемы. Он вооружился телефонным справочником и стал обзванивать агентства по недвижимости, каждый раз начиная разговор одной и той же фразой:
— Хочу срочно продать квартиру…
Через час он определился, куда поедет и, скрепя сердце, переоделся в дорогой английский костюм. Гелем примазал к черепу отросшие седые космы, облил себя крепкого духа французским одеколоном для мужчин, после этого подошел к зеркалу и чуть не поперхнулся: на него смотрел этакий гаденький плэйбой — поседевший в сердечных битвах покоритель дамских сердец.
Совесть жалила в самые больные места, обнажившиеся от шестимесячных духовных усилий, от молитвы и поста, но разум говорил, что иначе нельзя — по психологическим причинам. Какой, уважающий себя бизнесмен, заплатит бомжеватому мужику за его товар хотя бы половину цены? Нет, надо выглядеть на все сто, что бы получить свои семьдесят-восемьдесят процентов реальной стоимости квартиры. Эх, раньше, всего шесть-семь месяцев назад он выжал бы из них все сто двадцать процентов и еще огромное спасибо от всего коллектива. “Господи, помилуй, — успокаивал он себя, чувствуя, как пробуждается и ворочается в нем первобытная, звериная сила, — теперь никак нельзя. Никак! Спаси и сохрани”.
Он одел дубленку и нахлобучил норковую шапку, с сожалением взглянув на пальтишко с облезшим каракулем. “До встречи”, — кивнул ему выходя, как своему настоящему и единственно верному среди здешних вещей приятелю.
Канитель с квартирным вопросом продолжалась до вечера. Из агентства вернулись с оценщиками, которые тщательно осмотрели-обнюхали все, что можно и, похоже, остались довольны. Потом, опять в агентстве, беседовали с директором, который прощупывал и так и этак — квартира была все-таки высшего класса — юлил, пытаясь все решить с максимальной для себя пользой. Сергей не выдержал, старое закипело, поднялось и слегка выплеснулось наружу: на мгновение он стал прежним Прямым, жестким и безпощадным, умеющим отлично решать подобные вопросы. Директор прочувствовал ситуацию и пошел клиенту на встречу — он оказался тонким знатоком человеческих характеров. Впрочем, он вынес из беседы и кое-что полезное: надо более серьезно и тщательно относиться к выбору собственной крыши. Его крыша явно кренилась на все стороны, и визитер очень доходчиво объяснил это буквально на пальцах. Его логика была безупречна — никакого подвоха. Итак, остановились на четырнадцати тысячах и ударили по рукам: Сергей понял по глазам, что больше из этого полного молодого человека не выжать.
— За неделю все оформим и сразу расчет, — пообещал на прощание директор…
Но на этом день не закончился. Дома, когда Сергей едва скинул импортные шмотки и включил в ванной воду, в дверь опять позвонили. Он нервно дернулся: на душе и без того было паршиво, а тут никакого покоя от гостей. Накинув халат, он с решительным видом кинулся к двери, распахнул, но там, там, выжидающе затаилось облагодетельствованное им давеча семейство — в полном составе. Мамаша, знакомый уже Валерик, какая-то совсем еще кроха и трое детей постарше. Был и папаня, который скромно ютился за спинами своих домочадцев и старательно прятал левую часть лица. Почему, стало ясно чуть позже, когда под левым глазом обнаружился основательный фингал.
— Мы пришли, — извинительно сказала мамаша и развела руками.
— Ах да, — запахивая полу халата, кивнул Сергей, — я забыл, заходите.
Семейство ввалилось в прихожую. Младшенькие — Валерик и сестрица — затеяли возню и тут же получили по подзатыльнику от старшего братца.
— Вы простите, — смущенно спросила мамаша, — у нас спор вышел. Вы кто: прежний жилец или ихний родственник? Валерик говорит, что вы тот самый, а я, так думаю, родственник. Тот-то вроде как другой совсем был?
— Возможно, что вы оба правы, — уклонился от прямого ответа Сергей и указал на спальню, — вы проходите в комнату, берите в гардеробе любую одежду, какую вам надо; продукты на кухне, а я приму душ. Дверь потом просто захлопните.
— А у нас телевизора нет, — сказал кто-то из детей.
— Ну, тогда мой забирайте, — сразу же предложил Сергей, — только он большой, сумеете унести?
Тут вперед протиснулся папаня и расправил как мог свои узенькие плечики.
— Я, — только и сумел сказать он, ударив себя в грудь. Похоже, он был под изрядным шафе.
Сергей махнул рукой и скрылся в ванной. Он целиком отдался изрядно подзабытой уже процедуре помывки в безстыдно-буржуазной джакузи и едва слышал шум и голоса. Ароматный шампунь, душистое мыло — есть в этом какая-то отвратительная прелесть. Увы, но приходилось это признать. “Да кто меня заставляет ходить медведем? — решил наконец он. — Были бы в лесу условия, и отец Иларий, верно, не отказался бы?” Но только трудно, среди всей этой расслабляющей неги и ароматов, было вообразить присутствие старца. “Нет, не для него это — все-таки окончательно уверился Сергей, — а значит и не для меня. Придется обходиться общественной банькой…”
Когда он вышел, в квартире было тихо и пусто. Намного более пусто, чем прежде. Гардероб был девственно чист, исчезло даже нижнее белье, а на кровати отсутствовала простыня. Значит, в нее-то все и завернули. К счастью, нетронутыми оказались стариковское пальтишко и помятый кролик. На кухне пропали все долговременные запасы продуктов: консервы, кофе, чай, сахар и пара бутылок коньяка. Самое смешное, что ноги выросли и у домашнего кинотеатра. Действительно, дюжим мужичком оказался их папаня…
Теперь можно было спокойно ложиться спать, что Сергей и незамедлил сделать. На душе было значительно легче, чем час еще назад. “Действительно, — подумал он, — насколько приятнее и легче отдавать, чем получать. А ведь собственно что и сделал? Избавился от ненужного…”
Ему снился лес, скит и Андрей, который угощал его вкусными яблоками: большими, сладкими и такими ароматными, что едва ли подобные встретишь и на богатых фруктами южных базарах. Привиделся ему и отец многодетного семейства, который катился куда-то по склону горы в обнимку с его розовой джакузи…
* * *
Вечером следующего дня он отправился навестить сестру — мышку-норушку. Пошел без конфет и цветов, но кое-какой подарочек у него все-таки был припасен, во внутреннем кармане пальто — там, обернутая полоской крафтовской бумаги, лежала икона мученицы Евгении…
Сестрица встретила его сдержанно, без эмоциональных всплесков. Вроде бы и промелькнуло в глазах удивление, но тут же и растворилось. “Вот ты какой стал!” — эта ее фраза, пожалуй, была единственным комментарием всех произошедших в нем изменений.
— Как поживает молодой человек Андрей? — поинтересовалась она.
— Слава Богу, живы-здоровы и он, и отец Иларий. Тебе от них поклон и благословение. А от меня иконка, — Сергей протянул Евгении святой образ и перекрестился.
— Да, чудны дела Твои, Господи, — покачала головой Евгения.
Они сидели на диване, а со стены над ними, поверх их голов, серьезно и сосредоточенно смотрел Михаил Евдокимович. Он, казалось, слушал разговор этих, безусловно, бывших ему дорогими, людей, и глаза его будто бы выражали сопереживание и сочувствие…
— Да я бы и сам никогда не поверил, что подобное может случиться со мной, — продолжал между тем Сергей, — Такое в себе не придумаешь и не сочинишь. Вера даруется Самим Богом. Она, как говорит Иоанн Златоустый, не может быть похищена ворами, недоступна для грабителей, ее охраняет Бог. А святитель Тихон Задонский сказал, что вера, как искра, зажженная от Духа Святого в сердце человеческом, разгорается теплотой любви. Он называет веру светильником в сердце. Когда горит этот светильник, человек видит духовные вещи, может верно судить о духовном и даже видит невидимого Бога; когда же не горит — в сердце темно, там мрак неведения, там заблуждения и пороки возводятся в достоинство добродетелей.
— Откуда ты все это знаешь? — удивилась Евгения — Странно от тебя это слышать.
— Мы часто беседовали с отцом Иларием и с Андреем. Андрей — аспирант филфака МГУ, светлая голова. А отец Иларий — так просто кладезь духовный. Я поначалу просто слушал, так — без особого интереса. Потом что-то стало становиться яснее, особенно, когда стал постоянно читать Евангелие. Кое-что стал записывать, мысли прояснились и в голове стало светло. Главное, появилась способность прослеживать события жизни — внешние и внутренние. Собираешься, к примеру, на исповедь, и вот появляются смущающие помыслы — это как бы первые пробные вражеские шары; потом вскипают какие-либо страсти, неуместные воспоминания, приходит желание отложить на потом и так далее — все это внутреннее. Есть и внешние препоны — ненужные встречи, приглашения, срочные дела и занятия. Кто не следит за собой, тому трудно понять, что все это не случайности, а попытки помешать получить великую духовную пользу. Или же еще. Бывает, согрешишь и чувствуешь вразумление от Господа, сначала мягкое, безболезненное. Если образумишься, покаешься — этим и ограничится. Если же нет — жди большего наказания, вплоть до самого сурового. Бог, кого любит, того и наказует. Как раз этого никто в миру понимать и не желает.
Лицо Сергея просветлело, он говорил легко и совершенно искренне. Евгения, как ни старалась, не смогла уловить в его голосе ни одной фальшивой нотки. “Он и вправду верит в то, что говорит” — еще более удивилась она. А Сергей продолжал:
— На фоне этого понимания пробуждается совесть. Это очень острое и болезненное явление. От него никуда не крыться и нет лекарств, кроме покаяния. Как же легко после исповеди. Ты бы знала! Но чувство своей мерзости и нечистоты все равно присутствует, все равно подталкивает к чему-то такому этакому! Легко было мученикам, им Господь даровал возможность пострадать за веру. За раны, говорил Василий Великий, процветет на мучениках светлое одеяние, за безчестие получат они венцы, за темницу — рай, за осуждение и злодеяние — пребывание с Ангелами. Сейчас нет к нам такой милости. Разве что на Кавказе за веру можно пострадать?
— Ну ладно, мученик! — Евгения, как в детстве дернула его за чуб, но словно обожглась о его седину и быстро отняла руку. — Ходи себе в церковь, — продолжала, -верь, но зачем о муках-то мечтать? Мазохизм какой-то…
— Ты знаешь, я квартиру продаю, уже все решено, — Сергей коснулся наконец самого сокровенного. — Деньги отдам в Снетогорский монастырь. Только это между нами!
— Как, — не поняла Евгения, — как это квартиру? А жить где? Да и зачем это? Это уж перебор…
Сергей посмотрел на нее и с сожалением подумал: “Она не понимает. А ведь это именно она учила меня добру и правде. Я не понимал, а она все равно учила… И вдруг — не понимает она. Не понимает что есть настоящее, истинное добро!”
Когда Сергей шел сюда, ему представлялась, что он в ее лице обретет полное единомыслие, сердечное понимание и сочувствие. Именно такой образ сестры запечатлен был в его памяти, но все оказалось сложнее. Она добрая, положительная, но… оказывается, совсем приземленная, напрочь отгороженная от вечности, как и тысячи подобных ей современных людей. Увы… Сергей встал. Он так и не открыл еще одного своего важного решение. “Но, — подумал, — знать нет воли Божией”.
— Я пойду, поздно уже, — сказал он и успокоил сестру: — Где жить — это не вопрос. Я ведь был довольно ловким субъектом и купил на всякий случай маленькую однокомнатную квартирку. Кстати, недалеко отсюда, на Чехова. Так что, мне, увы, есть, где жить. Оставайся с Богом, сестрица.
— Почему увы? — не поняла Евгения, а потом развела руками. — Что ж, в конце концов, ты вправе сам решать, все равно ведь не передумаешь. Может быть, в чем-то ты и прав, может быть так и надо — не знаю.
Она молчала и растерянно смотрела, как одевает он заношенное старомодное пальто, нахлобучивает помятого кролика и уже в спину ему крикнула:
— Ты заходи, Сережа, почаще, не забывай…
* * *
Перед сном он достал заветную тетрадочку, куда записывал некоторые поучения отца Илария, и прочитал:
“Истинные крестоносцы — мученики, ибо они разделили с Господом все страдания и ужас смерти. Мы же боимся креста и не желаем его, хотя часто сооружаем себе крест своими же руками, ибо сколько бедствий и испытаний рождают для нас наши грехи… С ропотом и нетерпением несем мы возложенное на нас Богом бремя страданий, не понимая их очистительного смысла. Великая тайна страдания часто так и остается за пределами нашего понимания…”
“Я пше-ница Божия, — далее читал Сергей предсмертные слова мученика за Христа, мужа апостольского Игнатия Богоносца, — пусть измелют меня зубы зверей, чтоб я ост-ался чистым хлебом Божиим...”
Я пшеница Божия…
* * *
107 год от Рождества Христова. Антиохия — Рим
Император Марк Ульпий Траян, получил от сената титул “наилучший император”. Сам же о себе он говорил так: “Я хочу быть таким императором, какого я бы сам себе желал, если бы был подданным”. Наверное — ему это удалось. Он был справедлив, скромен, прост в обращении и доступен. Он был удачливым воином и полководцем: все, начатые им войны принесли Риму победы. Так, за победу над даками он получил титул “Дакийский” Но… он был язычником. Он не увидел восходящего, спасительного света веры Христовой и даже, при всей своей терпимости, воздвигл новые гонения на христиан, утихшие было после убийства кровожадного Домициана. Упоенный своим воинским счастьем, он решился вовсе поразить христианство и издал указ, чтобы христиане приносили жертвы богам вместе с языч-никами, угрожая нарушителям сего смертью. Это было в 106 году по Рождеству Христову, в 9 год его царствования.
В 107 году войско Траяна, двигаясь в поход на армян, достигло пределов Антиохии. И здесь силой оружия навязывалось исполнение противохристианского указа.
Тогда-то муж апостольский Игнатий “доблестный воин Христов”, — который, по словам Златоуста, был образцом добродетелей, и являл в лице своем все достоинства епископа, — заботясь о Церкви Антиохийской, находящейся под его управлением уже более сорока лет, добровольно явился к императору, чтобы, если возможно, отклонить его от гонения на христиан, или умереть мучеником за имя Христово. Траян встретил его словами:
— Кто ты, злой демон, старающийся нарушать наши законы, и побуждающий к этому других; чтоб и они погибли несчастно?
— Никто Богоносца не называет злым демоном, — возразил Игнатий, — злые духи бегут от рабов Божиих. Если же ты называешь меня злым для этих демонов, потому что я неприязнен им, тогда я согласен.
— А кто такой Богоносец, — спросил Траян.
— Тот, кто имеет Христа в сердце своем, — отвечал Игнатий.
— Разве мы, как думаешь ты, не имеем в душе богов, которые помогают нам против врагов? — удивленно спросил Траян.
— Лишь по заблуждению величаешь ты языческих демонов богами: един есть Бог, сотворивший небо и землю и море и все, что в них, и един Христос Иисус, Единородный Сын Божий, в царство Которого я желал бы быть принятым.
— Ты говоришь о Том, что распят при Понтии Пилате? — спросил император.
— Да, о Том, — отвечал Игнатий, — Который распял на кресте мой грех вместе с виновником его диаволом, и всю демонскую злобу и лесть.
— Итак, ты носишь в сердце Распятого? — сказал Траян.
— Да, — подтвердил Игнатий.
Тогда император произнес определение отвести Игнатия в оковах в Рим и там предать на съедение зверям для забавы народа.
Услышав смертный приговор, исповедник с радостью воскликнул:
— Благодарю Тебя, Господи, что Ты удостоил меня засвидетельствовать совершенную любовь к Тебе и благоволил связать меня железными узами, подобно тому, как и апостола Твоего Павла.
С радостью он возложили на себя оковы, как будто прекрасное ожерелье из жемчуга, — драгоценное украшение, с которым он желал и воскреснуть в будущей жизни и в слезной молитве, вручив Богу оставляемую им паству, отдался воинам, которым назначено отвести его в Рим.
Путь святого Игнатия к месту мучений стал путем крестоношения и терпения, и вместе с тем — путем славы и торжества христианской веры и ее исповедника. В дороге его охраняли десять воинов, которых он за жестокое обращение называл леопардами. В Селевкии, при мор-ской гавани неподалеку от Антиохии, Игнатий сел на корабль, который должен был проходить вдоль берегов Малой Азии, и после долгого и опасного плавания прибыл в Смирну. Пользуясь свободой, которую предоставил ему произвол смягченных подкупом стражей, Игнатий сумел увидеться со смирнским епископом Поликарпом, который был, подобно ему, учеником апостола Иоанна Богослова. Его отговаривали от намерения принять мученическую кончину, предлагали устроить побег. Но Игнатий напротив просил Поликарпа и вместе вообще всю Церковь содействовать его мученическому подвигу своими молитвами, чтобы Бог удостоил его сделаться пищею зверей и явиться пред лицом Христовым.
Чтобы римские христиане также не возымели малодушного намерения отклонить его смерть, Игнатий в самых трогательных увещаниях просил римских христиан не препятствовать ему соединиться со Христом чрез мученический подвиг. “Боюсь любви вашей, — писал он, — чтобы она не причинила мне вреда... Не делайте для меня ничего, кроме того, чтобы я покорен был Богу... Я пишу всем Церквам и всем свидетельствую, что добровольно умираю за Бога, если только вы не воспрепятствуете. Умоляю вас: не оказывайте мне неуместной любви. Оставьте меня сделаться пищей зверей и посредством их достигнуть Бога; я пшеница Божия: пусть измелют меня зубы зверей, чтоб я ост-ался чистым хлебом Божиим. Лучше приласкайте зверей, чтоб они сделались гробом моим, и ничего не оставили от моего тела, дабы и по смерти не быть мне кому-либо в тягость… Простите мне, братие! Не препятствуйте мне войти в жизнь, не желайте мне смерти. Хочу быть Божиим,— не отдавайте меня миру. Позвольте мне быть подражателем страданий Бога моего. Кто сам имеет Его в себе, тот поймет, чего желаю я, и окажет мне сострадание... Живой пишу вам, горя желанием смерти. Моя любовь распялась, и нет во мне огня, любящего вещество, но вода живая и говорящая во мне, изнутри взывает мне: «иди к Отцу». Молитесь обо мне, дабы я этого достиг. Не по плоти я написал вам это, но по воле Божией”.
Это изумительное послание было написанное 24 августа 107 года…
Путь его длился много дней. Из Троады Игнатий отплыл в Филиппы. По суше пересек Македонию и Эпир. В Епидамне опять сел на корабль и через Адриатическое и Тиррейское моря прибыл в Италию. Когда издали увидел он Путеолы, то хотел сойти здесь на землю, чтобы придти в Рим тем же путем, которым некогда шел к месту казни апостол Павел. Но сильный ветер помешал кораблю пристать к берегу, и Иг-натия доставили в Порто. Воины спешили в Рим, чтобы поспеть к публичным зрелищам Сатурналиям, устраиваемым в память языческого бога Сатурна, которые приближались уже к концу. Между тем распространился слух о прибытии антиохийского епископа, и собравшиеся христиане встречали его, полные радости и, вместе с тем, глубокой скорби. Многие опять уговаривали его отказаться от мучений и бежать, но Игнатий, преклонив колена вместе с присутствовавшими братьями, молился Сыну Божию о Церквах, о прекращении гонения и о сохранении взаимной любви между братьями-верующими.
Он был отведен в Рим в амфитеатр, где зрелища вот-вот должны были окончиться, и предан голодным зверям, которые в одну минуту растерзали и съели его. Они словно выполнили его желание и по смерти никого не обременять: от его тела остались лишь немногие твердые части, которые были собраны верующими и перевезены из Рима в Антиохию.
Согласно сказанию мученических актов, смерть святителя Игнатия последовала 20 декабря 107 года. В этот день и доселе празднуется память его во вселенской Православ-ной Церкви.
Император Траян прожил еще десять земных лет и скончался в Киликии на пути в Рим…
Двести лет спустя великий православный подвижник, Макарий Египетский вопросил найденный им в пустыне человеческий череп, принадлежащий некогда начальнику языческих жрецов:
— Какова ваша загробная участь?
— Как далеко отстоит небо от земли, — со стоном отвечал череп, — так велик огонь, среди которого мы находимся, палимые отовсюду с ног до головы. При этом не можем мы видеть лица друг друга. Когда же ты молишься за нас, мы отчасти получаем такую возможность, и это служит нам некоторым утешением…
Некоторым утешением… нам… цезарям, патрициям, жрецам, политикам, философам — всем язычникам… атеистам… безбожникам прошлого, настоящего и грядущего…
* * *
Сергей проснулся с мыслью, что медлить больше нельзя. “Чего тянуть? — подумал он, — лучше сразу все довести до конца”. Прежде он планировал закончить дела с квартирой, передать деньги, а потом уже это… но ждать еще неделю вдруг стало невмоготу. Он встал. За окном была ночь и тишина. Он прочитал утренние молитвы и канон Ангелу хранителю, чтобы получить вразумление. Постоял, стараясь уловить первую, самую правильную, — как учат старцы, — мысль и почувствовал, что уверенность идти именно сейчас только укрепилась…
Из дома он вышел рано. На улице было темно и лишь по суетливой спешке прохожих опознавалось начало дня. Дворники в оранжевых безрукавках, отрабатывая зарплату, усиленно скребли лопатами тротуары, превращая выпавший за ночь снег в неопрятные темные кучи на газонах. Меж их нехитрым инструментарием, в безпорядке разложенном на дороге, лавировали пассажиры, спешившие влиться в заполненные автобусы. Сергей непроизвольно отметил, что раньше, когда и он вот так запросто ездил на общественном транспорте, желающих им воспользоваться было куда больше, так что иногда они целыми гроздями висели на дверях. Теперь же ездили не в пример вольготней…
Но ему-то как раз садиться в автобус не было необходимости. Идти минут десять — и вся недолга. Дорогой пришлось усиленно читать молитвы: закрутились-завертелись в голове всеваемые врагом помыслы, мол, одумайся, не делай. Но все-таки он добрался до места и вошел в дверь, за которую прежде ступать никогда не стремился. За стеклянным окном сидел дежурный в форме старшего лейтенанта милиции.
— Я хочу сделать заявление о совершенном преступлении, — твердым голосом сказал Сергей…
Дальнейшее немного смазалось в его памяти. Дежурный позвонил, вскоре появился мужчина и повел его за собой. На ходу ни о чем не спрашивал, и только в кабинете, стандартном в своей провинциально-казенной убогости, приступил к вопросам. Прежде представился, назвавшись старшим оперуполномоченным отдела по раскрытию преступлений майором Борским.
— В чем будете каяться, гражданин Прямков? — спросил он, рассматривая Сергеев паспорт, — Только предупреждаю, если будете голову морочить, оформлю на пятнадцать суток. Так и знайте.
Сергею этот опер был не знаком. Вероятно, что работал он здесь недавно, а иначе не могли бы они вот так смотреть друг на друга в первый раз. Был майор Борский лет тридцати пяти, высокий, худощавый, со скуластым, чисто выбритым лицом. Короткие темные волосы были выстрижены сверху плоским блином. Сергею отчего-то он сразу не понравился. Быть может виной тому была его чрезмерная нервозность и издерганность? Или же недобрый взгляд маленьких неопределимых на цвет глаз? Но, с другой стороны, было бы даже и несколько странным ожидать увидеть здесь этакого улыбающегося весельчака-альтруиста.
Сергей, без лишних проволочек, рассказал и об убийстве Павла Ивановича Глушкова, и о той драке в “Баварии”, где он искалечил двух малолеток — о том, что лежало на совести тяжким грузом и мучительно давило…
— Полностью признаю свою вину, — в заключение сказал он, — и хочу понести наказание.
Борский слушал достаточно внимательно. Из этого рассказа вырисовывался образ этакого крутого бандюка, на что сам рассказчик ну никак не тянул: седая шевелюра, борода, бомжеватый прикид, да еще усталый, потухший взгляд. “Байки травит?”, — отбросив последние сомнения, подумал Борский, но когда рассмотрел под мешковатой одеждой мощное молодое тело, заколебался: “А вдруг нет?” Опершись локтями о стол, он то взъерошивал свою обстриженную шевелюру, то усиленно массировал щеки. “Ладно, — решил, он наконец, — проверить недолго” и резюмировал услышанное:
— История ваша, гражданин Прямков, прямо скажем, интригующая. Попрошу вас подробнейшим образом изложить все на бумаге и не забудьте отразить структуру вашей организации, механизмы и схемы взаимодействий с другими ОПГ, отчисления в общак, ну и, конечно, вашу конкретную роль во всем этом. Не торопитесь, пишите подробней., — он положил перед Сергеем несколько листов бумаги и ручку.
— Вы меня не правильно поняли, — Сергей отодвинул бумагу в сторону, — я пришел дать показания на самого себя, это моя личная явка с повинной. Причем тут организация, схемы, чья-то роль? Обо всем этом я ничего не знаю.
— Ладно, — сказал Борский немного подумав и звучно отстучал пальцами о краешек стола, — пишите, что считаете нужным. До остального дойдем позже. Но не забудьте, если все это фуфло, если вы просто решили подкормиться в зимний период за казенный счет, я сумею найти способ вас примерно наказать, поверьте.
С вопросами он, по-видимому, решил повременить. Сергей же часа полтора старательно покрывал ровными строчками листы казенной бумаги. В плоскости листа все складывалось нелегко: не находилось верных слов, мысли путались или вовсе ускользали.
Майор все это время занимался текущими делами, но, похоже, не выпускал Сергея из поля зрения. По крайней мере, когда тот наконец закончил писать и поднял глаза, то тут же наткнулся на настороженный цепкий взгляд опера. Сергей перечитал и, вздохнув, передал майору.
— Вы сейчас идите домой, — сказал тот, сложив листки в стопку перед собой, — когда потребуется, я вас найду и вызову. Вы по месту прописки живете?
— Пока да, — ответил Сергей, — по крайней мере еще несколько дней.
— Что так? — поинтересовался Борский, — Выселяют?
Сергей запнулся с ответом, будто упругий ком застрял в горле, но он справился с собой и, думая, что не стоило бы наверное этого говорить, все же сказал:
— Я продаю квартиру.
Борский метнул на Сергея быстрый взгляд, целая гамма чувств мгновенно промелькнула на его лице, и чтобы скрыть волнение он даже отвернулся в сторону, но Сергей смотрел себе под ноги и ни чего не заметил.
— Семью хотите обезпечить перед тюрьмой? — взяв себя в руки, спросил Борский. — Или в общак сольете?
— Да нет, я не обременен семьей и общак мало меня колышет. Деньги пойдут в монастырь, — Сергей сообщил это спокойно, как нечто само собой разумеющееся — так, словно поступать подобным образом давно стало хорошей и доброй традицией всех горожан.
— Вот даже как? — не то удивился, не то просто высказался вслух майор. — Ну хорошо, я с вами свяжусь. Прятаться не будете?
— Зачем, — пожал плечами Сергей, — ведь это не вы меня нашли, я сам пришел.
— И то верно, идите — согласился Борский. В его маленьких глазках вспыхнули два ярких костерка, таких, как разжигают в пампасах дикари-каннибалы, готовясь изжарить свою добычу.
Оставшись один, он долго из угла в угол мерил кабинет шагами. Наконец присел за стол и набрал телефонный номер.
— Фока? — спросил он, когда на том конце сняли трубку, — Это я, надо срочно встретиться…
* * *
К обеду завьюжило. Сергей, купив на рынке овощей, возвращался домой. У выхода с базара он заметил смутно знакомого субъекта. “Ага, — тут же вспомнил он эти узкие плечи и этот во всю щеку фингал — многодетный папаня!” Мужичок вертел в руках перед собой какую-то одежонку, похоже, предлагая ту для продажи. Сергей замедлил шаг и без труда опознал свою кожаную куртку, давеча пропавшую из гардероба. “За сколько же он ее толкает? — заинтересовался Сергей. — Я за нее, помнится, пятьсот баксов заплатил?” А покупатель, кажется, уже нашелся: какой-то толстый базарный азербайджанец, по уши заросший щетиной. Он мертвой хваткой вцепился в куртку, и в, тоже время, кривился, брезгливо надувал губы, будто речь у них шла о ведре гнилой картошки. Папаня совсем скоро сдался и, спрятав полученные деньги, рванул к винной лавке. “Рублей двести получил”, — отметил Сергей и сильно тряхнул головой, пытаясь избавиться от нахлынувшего вдруг раздражения. “Просящему дай — ведь так сказано? — успокаивал он себя. — А раз так, что сокрушаться. У них свои головы на плечах…”
Вечером позвонила Евгения.
— Знаешь, я просто сама не своя, — сразу призналась она, — как ты ушел, все ругала тебя, думала: вот, свихнулся. А потом вдруг словно пронзило меня: ведь если он, такой далекий от церкви, веры — и вдруг так перевернулся, так значит и правда есть Бог Всемогущий, Который, как и сказано в Евангелие, и из камней может сделать детей Аврааму? Тогда, получается, что прав ты во всем? Что делаешь все именно так, как надо? А что же я? … Только я, Сережа, не могу так! Не могу все бросить, — всю свою жизнь — и идти куда-то там в монастырь, молиться ночи напролет. Не умею я это, Сережа. Но ведь надо? Так?
— Да нет, сестренка, — тепло сказал Сергей и улыбнулся, да так, что она, каким-то образом на этаком расстоянии почувствовала его улыбку и сама двинула вверх уголки губ — сквозь слезы, потому что плакала и не могла остановиться. Улыбалась и плакала, а он, как мог пытался утешить:
— Ни к чему это всем — бросать мир и идти в монастырь. Не требует того Господь. Можно быть христианином везде, на любом поприще. А тебе — тем более, ты ведь учительница. Знаешь, что есть Бог? Расскажи другим! Открой вечность своим ученикам, научи тому, что жизнь не кончается никогда, но счастье в будущей жизни надо заслужить! Они ведь живут другим — Бог весть чем! Напомни им, что они русские, православные и что невозможно быть русским и не любить Россию! Что их долг перед Родиной — это, после любви к Богу, первый и самый главный долг, и того требует от них Сам Бог! Научи их помнить последняя своя и думать о грядущей вечной жизни. А в могилу ведь не унесешь ничего — так было раньше, так и сейчас — объясни это! Еще научи их прощать. Ты представляешь, что будет, если мы все научимся друг друга прощать? Представляешь? Это же будет почти что рай! Научи их любить друг друга, но не плотской любовью, — этому сейчас горазды учить все — а духовной, устремленной в вечность и радеющей поэтому только о спасении… Научи их… — Сергей замолчал, он словно сам растворился в тех горизонтах, которые распахнул сию минуту пред сестрицей. А Евгения прошептала:
— Как же ты изменился, брат. Я все считала тебя недорослем. Этаким большим, избалованным и злым ребенком, а ты — уже не юноша, но муж. Не знала, что ты способен на такое…
— Я и сам не знаю, — сказал Сергей, — откуда это берется. Главное, появилось непоколебимое чувство собственной правоты. Отец Иларий говорил, что Господь всем новоначальным дает рвение и горячесть сердца. На какое-то время. Потом нужно самому. Мне пока легко, со мной Бог.
— Ты знаешь, Сергей, — опять очень тихо сказала Евгения, — ты держись, не сдавайся. Делай, как решил. Пусть хоть все будут против — весь мир, а ты держись.
— Спасибо, — ответил Сергей и потом, когда положил уже трубку, еще несколько раз прошептал с теплотой: “Спасибо, спасибо тебе, моя серая мышка, спаси тебя Господи…”
* * *
И опять снился лес и скит. Только почему-то совсем не было видно дорогих ему людей. Он искал, а их не было. И стало от того так тоскливо на душе, что захотелось плакать. А в сердце черным вороватым змеем вползал страх. “Ты теперь один, — шипел он, — нет никого. Ты один…” В ужасе, он вскочил, чтобы куда-то бежать, но вдруг… Вдруг из-за знакомой сосны вышел юноша с горящими золотом волосами — уже виданный однажды Ангел хранитель, но одетый в одежды еще большей, чем прежде, белизны, совершенно невозможной, от которой глаза невольно закрывались, как от солнечного света. Он подошел совсем близко и сказал: “Чтобы легко претерпевать всякую скорбь, всегда помни страдания и смерть Господа нашего Иисуса Христа ради спасения всех человеков. Не попустит человеколюбивый Господь никому искушения свыше его сил. Помни это и терпи. Помни, что есть у тебя силы и лишь малодушие внушает обратное. Кто нашел путь долготерпения, тот нашел путь жизни. Потерпи Господа в день скорби. Чтобы Он покрыл тебя в День гнева”. Юноша указал рукой в сторону и Сергей, посмотрев, увидел там улыбающегося отца Илария, а рядом Андрея и еще кого-то, высокого, худого, в белом подряснике и скуфейке, опирающегося на тросточку и, самое главное, очень-очень знакомого. “Это же я! — с удивлением вдруг узнал он. — Я! Такой?” Видение было совсем кратким — еще мгновение и все, подернувшись дымкой, исчезло, а он уже оказался в городе, где-то на самой окраине, и бежал, бежал… Кто-то невидимый догонял и пытался схватить, но он чувствовал, что никому его не достать и не схватить — ему надо лишь потерпеть, немного потерпеть. Но тот, невидимый, назойливым гудением свербел уже в самые уши и не было никакой возможности избавиться от его напора…
От этого звука Сергей и проснулся. Кто-то безпрерывно звонил в дверь…
На пороге стоял среднего роста широкоплечий мужчина, хорошо, впрочем, знакомый Сергею по прошлой жизни: Гена Фролов, он же Фока — так сказать, коллега по братскому цеху.
— Привет Прямой, — не извиняясь за столь безцеремонное вторжение, сказал Фока и широко улыбнулся, — прошел слух, что ты вернулся. Все, вообще-то, считают, что ты коней двинул. Я чисто случайно узнал и сразу к тебе. Болеешь, говорят? Что у тебя?
— У меня все нормально, — ответил Сергей, мучительно соображая как бы скорее выпроводить незваного гостя. — Кто тебе сказал про меня?
— Я же говорю, слух прошел, — Фока достал из кармана плоскую бутылку коньяка, — давай, брателло, отметим, как водится, встречу.
— Сейчас не время, — поморщился Сергей, — в другой раз.
— Да брось ты, братан, расслабься. Ты и впрямь какой-то сам не свой. Патлы, вон, отпустил, бороду, как у старца библейского, седой весь, а? — Фока шутливо двинул вперед кулак, имитируя удар, но Сергей не шелохнулся.
— Да ты, в натуре, больной, — Фока почесал рукой затылок, — ты же, в натуре, безпредел по жизни катил, молодые на твоем примере учились. А теперь?
— Ладно, заканчивай базар, — резко сказал Сергей, — и до свидания. Не распространяйся о моем появлении. Пусть лучше все и думают, что я умер. В делах я больше участвовать не намерен и от своей доли отказываюсь. Все.
— Так ты, что — правда в монастырь? — протянул Фока и покачал головой. — Трудно в это поверить. Ох, трудно. Ну, да ладно. У меня к тебе дело. Ты, я слышал, квартиру толкаешь за четырнадцать штук? Так вот я предлагаю оказать помощь бабками братве. Сейчас многие нуждаются, особенно те, кто на зоне, и их близкие. Благородное дело!
— Ты что, смотрящим назначен, общак держишь? — спросил Сергей, соображая каким образом его так быстро просчитали. Он не сомневался, что Фока не может иметь отношение к общаку — не того полета птица. Значат, его разводят?
Впрочем, Фока и не стал брать на себя лишнее (мол, кто его знает, этого Прямого, а ну как расскажет братве?) — за самозванство можно прослыть негодяем.
— Нет, — замялся он, — у нас теперь тут своя сберкасса, так что вкладывай свои бабки и будь здоров. Кстати, твой папаша задолжал пацанам. Крепко задолжал. Раньше у него кредит был, а теперь — все, долги с него будут снимать. Но можем и списать.. Решай, братан.
Сергей почувствовал, что закипает, что сейчас, через одно всего мгновение, разорвет мерзавца на части. Он напрягся и что есть силы стиснул правой рукой левую. “Претерпевший же до конца — спасется, — вдруг всплыло в памяти, — потерпи Господа в день скорби…”. Но что-то такое все-таки отразилось на его лице; что-то, очень не понравившееся визитеру.
— Я позвоню, — сказал он, сделав полшага назад к двери, — завтра позвоню, но ты подумай, серьезно подумай…
* * *
Отъезжая, Фока одновременно набрал номер на мобильнике.
— Я был у него, — сказал он сразу, как только сняли трубку, — но непохоже, чтобы он начал колоться на бабки. Он конечно уже не тот, что раньше, но и не фраер.
— Ничего, попрессуем его, обмякнет — резко ответили на том конце, — и не таких обламывали…
— Не знаешь ты Прямого… — попытался было настаивать Фока, но его грубо оборвали:
— Не буксуй и привяжи метлу, я знаю, что делаю, жди моего звонка.
* * *
Под вечер неожиданно напомнил о себе майор Борский. Он позвонил и настойчиво попросил о срочной встрече.
— Я сейчас зайду, — сказал он не терпящим возражения тоном, — я рядом, буквально у вашего подъезда.
“Вот насели, — только и подумал Сергей, — покоя нет”.
Он провел опера на кухню и честно признался:
— Угощать мне вас нечем, могу, если желаете, предложить стакан воды.
— В общем, так, — отрицательно помахав рукой, начал Борский, — ваши байки не подтвердились: ни та, ни другая. Нет никаких потерпевших в баре “Бавария”, и, соответственно, никакого дела — все туфта. То же и с Глушковым. Хотя, что еще следовало ожидать? Жив он, гражданин Прямков, жив-здоров, о чем у меня имеются подтверждения от его гражданской супруги и, значит, ее матери, а его, соответственно, тещи. Сейчас он временно проживает за границей, по коммерческим так сказать соображениям, но регулярно пишет и даже приезжает. Письма от него мне показали. Последнее месяца три назад пришло из Лондона. Вот такие пироги. Что скажете, гражданин Прямков?
Сергей молча переваривал услышанное — это были довольно неожиданные известия. Хотя…
— Жив, говорите? — спросил он наконец. — А вы поинтересовались на ком числятся, квартиры — четыре, если я не ошибаюсь? — пара Мерседесов, ну и прочее барахло? Так я и так скажу: Паша в последнее время никому уже не доверял, все оформлять стал на себя, хотя его и отговаривали. Но такой уж он был. Так вот, эти самые гражданки, как вы говорите, просто присвоили чужую собственность и пытаются, для безопасности поддерживать жизнь в давно усопшем Паше. Но теперь, наверно, заспешат, будут что-то решать с имуществом.
— Эту вашу очередную байку тоже можно проверить, но вас придется привлекать, — совсем недобро начал было Борский, но тут же, помягчав, предложил: — А не хотите ли сесть по другому поводу? Ведь вам этого хочется? Дел-то уйма не раскрытых. Помогите и себе и людям. А я вам подберу самое достойное, а?
— Я не намерен шутить, — твердо сказал Сергей.
— Я тоже, — подтвердил майор, — поэтому просвещу вас еще по одному поводу. Вот у меня кой-какие материалы, — он достал из дипломата картонную папку-дело, — касательно деятельности вашего папаши. Им почему-то прежде не давали хода. А наверчено у вашего предка, будь здоров — лет на восемь с конфискацией. Возможно, дело пустим в ход, если вы кое в чем не пойдете на встречу. Давайте договоримся так: про вашу явку с повинной я забываю: что поделать, каждый может ошибиться — минутная слабость, так сказать; отца вашего тоже трогать не буду и поспособствую, чтобы братва его оставила в покое, а то ведь и за меньшие долги рыб кормить отправляли. А вы, в свою очередь, несколько меняете адресата вашей благотворительности и вместо монастыря жертвуете деньги, вырученные от продажи квартиры, в фонд помощи обездоленных и больных заключенных. Дело, скажу вам, благородное и нужное. Может быть когда-нибудь и в газетах про вас напишут. Ну что, согласны?
— Я бы конечно вышвырнул тебя вон, — совершенно ровно, без всякой злости, сказал Сергей, — но пообещал себе подобного не делать. Так что — пошел вон сам.
— Гонору в тебе полно, — майор встал и ткнул пальцем Сергею в грудь, — но скоро ты запоешь иначе, обещаю, я тебя завтра же закрою, гнида, и в прессхату, пойдешь у меня по самой гнилой статье, бомжата…
— Тогда до завтра, — сказал Сергей и указал рукой на выход. Когда дверь, наконец, закрылась, Сергей взглянул на часы: было без пятнадцати минут девять.
* * *
В девять вечера Фока закончил все дневные дела и, сидя в джипе, размышлял, куда бы поехать отдохнуть. “Только не в «Мефисто», — поморщился он, вспомнив вчерашнюю отвратительную до рвоты тамошнюю девицу Лолу, с которой, одурманенный коньяком, провел вечер и ночь. “Начну с «Олимпии»”, — решил он, наконец…
Через пять минут, когда он неторопливо ехал по вечерним городским улицам и с глубоким чувством собственного превосходства поглядывал на прохожих, звякнул мобильник. Слышно было отвратительно, так плохо, что он до конца так и не понял, кто звонит. Но безусловно кто-то свой, потому что то и дело слышалось “Фока… братан…” Уловив таки общий смысл, он уяснил, что его ждут в аэропорту на какой-то важной стрелке. В этот момент он как раз проезжал по мосту через Великую у Покровского комплекса и, странное дело, хотя в голове еще не созрело никакого решения (“ехать? нет?”), руки уже, будто подталкиваемые неведомой силой, повернули баранку вправо. Джип, набирая скорость, обогнул навечно застывшую над речной кручей “тридцать четверку” и рванул в сторону Лепешей. Забыв про осторожность и удивляясь сам себе, Фока ехал на эту непонятную стрелку. Он — хитрый лис, который и в сортир заходил не иначе, как трижды оглянувшись по сторонам. Что-то со всем этим было не так! Он мысленно напрягся, прислушиваясь к себе, но в голове было как-то странно пусто. Что-то там, в этой пустоте, весьма необычно звенело, будто кто-то наглый и безцеремонный то и дело теребил натянутую веревку…
У мебельного комбината он повернул налево к железнодорожному переезду. Когда до шлагбаума оставалось метров тридцать, его машина — всегда абсолютно безотказная — вдруг заглохла. Это почему-то его совсем не удивило. Он даже и не пытаясь ее завести, просто открыл дверь и вышел наружу в темноту и мороз. Постояв лишь мгновение, он тут же зашагал в сторону железнодорожных путей, едва виднеющихся во мраке. В голове, перекрывая звон, зазвучал тревожный набат. “Стой, нельзя!” — кричал некий внутренний часовой, нажимая на экстренные сигнальные кнопочки. Но разум уже не слушал, он словно куда-то провалился, в какую-то глубину и оттуда с недоумением выглядывал наружу, не имея возможности хоть как-то вмешаться в ход событий. Ноги же передвигались, подчиняясь некой неизвестной силе.
“Я сплю? — попытался успокоить себя Фока. — Конечно же, я сплю…” Но это, увы, было совсем не похоже на сон. Скорее на безумие — страшное, неотвратимое и погибельное… Поднимаясь на невысокую насыпь, он поскользнулся, упал в снег и больно ударился о мерзлую щебенку. Коленку сильно саднило, и это неопровержимо свидетельствовало, что все происходит наяву, в реальности. Тем временем, его совершенно неуправляемое тело, шагало по шпалам прочь от переезда. Безумие продолжалось. Рядом с ним невесть откуда появился невысокий человек в треухе, в руках он держал винтовку с примкнутым штыком и что-то угрожающе шипел прямо в ухо. Разум, никак не желающий выползать из плоскости обыденного сознания, предположил, что это боец местного вохра, но как-то шатко и неуверенно. И совсем скоро, когда они вошли в освещенную прожектором зону, это предположение вовсе рассыпалось в прах, потому что обнаружилось, что странный мужичок — пожилой фиксатый цыган с пулеметными лентами поперек груди. Он перестал шипеть, и принялся, развязано кидая пальцы, нести какую-то ахинею: “Балабас тебе, а не бобы… дохал бы себе… папа-Влада будет тебя жучить… а копача зачурают* (*жарг. — арестуют следователя), в натуре…” и что-то еще, совсем уже непонятное. Не смотря на всю внешнюю комичность этой фигуры, веяло от нее необыкновенной нечеловеческой злобой; хотелось отвернуться и больше никогда ее не видеть. Но отвернуться Фока не мог, как и просто даже закрыть глаза. Он видел и боялся; он чувствовал, что тело слабеет от страха, особенно в нижней части живота, где, к великому его стыду, вот-вот готов был зажурчать ручеек.
И все-таки это были лишь семечки-цветочки. Впереди на их пути обнаружилась преграда, в которую они благополучно уперлись. Вернее ткнулся в нее Фока, а цыган безцеремонно напирал сзади. Это нечто, стоящее на рельсах, было, похоже, обыкновенной дрезиной, и там, укутавшись мраком, восседала некая фигура, похожая на большую безформенную кучу.
— Что встал, Ермолай? — шипел сзади цыган — пошел вперед, абротник* (* жарг. конокрад).
— Ну это ты, скажем, загнул, — прозвучало низким хрипом из темноты. — Конокрад у нас, положим, один — ты! А паренек в этом не был замечен. Это точно известно. Паренек этот наш, нашего корня. Жаль, не повезло ему. А так — наш, наш…
— Прости, папа-Влада, — охотно повинился цыган, — маху дал.
Тут Фока почувствовал, что тело его медленно высвобождается от таинственного плена, и он может говорить.
— Кто вы? — спросил он заплетающимся языком. — Что вам надо?
— Если по правде, — прозвучало из темноты, — то мы твои друзья, лучшие-прелучшие, и нам отрадно твое безстрашие. Все, видишь ли, боятся Судию, а он нет. Сказал — и нет рядом Ангелочка-охранителя. Услали! А мы тут же рядом! Храбрец! Молодчина! Пятерка тебе! Мы бы тебя тысячу лет благодарили, но, похоже, придется поторапливаться, а то неровен час охранитель твой вернется? Впрочем, поверь, времени нам еще достанет. Более чем…
Тут ночь прорезал жуткий хохот, похожий больше на завывание голодной волчьей стаи.
Фока уже не почувствовал, как вырвался наконец на волю ручеек и побежал себе через коленки по солпинам на заледеневшие шпалы. В это время его грубо втаскивали на дрезину, и в нем от жутких предчувствий все обмерло и оборвалось.
— Мы тебя любим, — с хохотом выкрикивал все тот же ужасный голос, — очень-преочень.
Дрезина сорвалась с места и мгновенно набрала скорость. Обрушившийся шквальный ветер уносил прочь и жуткий хохот и крики, развеивая их в ночи, но отдельные слова были хорошо слышны, и Фока мечтал сейчас стать слепым и глухим.
— Доставим тебя до самых врат… по высшему разряду… а времени потом хватит…
Впереди из темноты вдруг вырос сноп яркого света, потом раздался гудок тепловоза, который неотвратимо несся прямо на них... все ближе и ближе… со страшным шумом, под безумный хохот папы-Влады и его, Фоки, дикие предсмертные крики. Когда до столкновения оставались считанные мгновения, дрезина, и его мучители вдруг разом исчезли, а Фока безпомощным мячиком повис в воздухе. В следующую секунду в него ударила тысячетонная стальная бита… Его безжизненное, изломанное тело пролетело не менее пятидесяти метров, и на излете уже врезалось в верхушку старого клена, откуда, спружиненное, упало на крыльцо будки стрелочника, проломив подгнившие доски и до смерти напугав задремавшую было с флажками в руках ночную дежурную…
* * *
Майор Борский узнал о случившемся рано утром из сводки ночных происшествий. У Фоки были с собой документы, поэтому с опознанием проблем не возникло, а причиной смерти предположительно значилось падение со скорого поезда… “Какого рожна он там делал? — ругнулся Борский и тут же задумался: — Как вообще он мог там оказаться, ведь перезванивались часов в восемь, перед моим визитом к Прямкову?”
Он тут же выехал к месту происшествия. Не доезжая переезда, заметил знакомый джип. Двери оказались не заперты, но все, на удивление, цело. Если кто и подходил, то, видно, не решился вломиться в явную машину бандюка. Теперь все становилось еще более запутанным и странным. “Если машина здесь, — раскладывал факты по полочкам Борский, — то как он мог в это же время быть в поезде? Чепуха”.
Он отпустил служебную девятку и вернулся в город на джипе. С Фокиной машиной решил раскумекать потом, до времени упрятав ее в укромное местечко. А пока надо было разбираться с таинственной смертью самого Фоки, да и Прямого следовало дожимать. О всем этом Борский размышлял, сидя в своем кабинете, и казалось ему уже, что нет худа без добра. “Вот и джипарем нежданно обзавелся, — удовлетворенно думал он, — и деньгами Прямого ни с кем не надо теперь делиться. Славно!”.
Только ничему этому не суждено было сбыться. После обеда его арестовала служба собственной безопасности. Он был взят, что называется, с поличным в момент получения взятки, состоящей из двадцати предварительно помеченных стодолларовых купюр: зашел подследственный и вручил, а он, лопухнувшись, принял лично в руки. Вот так! Что ж, и на старуху бывает проруха, а жадность, как известно, фраера сгубила… Зачурали копача!
* * *
“Как же обмельчали люди! — вокруг этого вывода весь день и крутились мысли. — За какие-то четырнадцать тысяч такой сыр-бор?” Сергей навестил отца и выяснил про долг. Как и предполагал — все полуправда. Долг был, но совершенно пустяковый — три тысячи долларов.
— Срочно было надо, — оправдывался отец, — я у Сулеймана и взял, да все не получается вернуть: дела неважнецки идут. Но я ему Фольксваген свой отдал, он вроде как не в обиде. Я почему на твоей машине и езжу-то? А с прокуратурой — было дело, но быльем поросло. Это с тогдашним областным руководством было связано, все и замяли. Так что едва ли теперь серьезный повод можно найти…
Сергей ушел успокоенный и ждал недобрых вестей от майора Борского. Но ни в этот, ни на другой день его никто не безпокоил. “Сам больше не пойду, — решил Сергей, — хватит, исполнил свой долг, явился, донес на себя — пускай теперь поступают, как знают”.
За это время он побывал во всех городских храмах. И в том, — Успения с Полонища, — в который однажды чуть было не вошел. Встретил и того самого парнишку, своего тезку Сергея, который его так любезно приглашал тогда внутрь, и даже познакомился с ним. Постепенно все неприятные ожидания, связанные с майором Борским и Фокой, поблекли и переместились на дальний план. Он получил деньги за квартиру и отвез их в святую Снетогорскую обитель. Причем сделал это так, что никто не узнал его имени. “Господь знает”, — радостно думал он спускаясь с крутой монастырской кручи на автобусную остановку. Ни Борский, ни Фока так больше и не появились. А он, собственно, не очень-то и удивился. У Бога ведь все возможно…
Эта жизнь, которую он только что медленно для себя открывал, была настолько необъятна, настолько полна светлых благодатных моментов и встреч, что все прочее, относящееся к прошлому, стало маловажным и постепенно просто-напросто умирало. Он жил теперь в маленькой однокомнатной квартирке, устроился на работу дворником и подметал дорожки в детском парке, где, собственно, все для него и началось…
Сергей выбрал себе духовника. Помня наставление отца Илария, он отнесся к этому очень серьезно. Побывал на исповеди у разных священников, но как только оказался под епитрахилью у этого — понял, что больше никуда не уйдет. Нашел! Сергей выполнял наложенные епитимии, но совесть нет-нет давала о себе знать и требовала какого-то сугубого наказания за прошлые грехи. “Господи, да будет воля Твоя, — думал он в такие моменты, — если надо, дай мне пострадать, что бы не подпасть более суровому суду”. И дал таки Господь…
На второй седмице Великого поста, аккурат на сорока мучеников, он, побывав прежде на литургии, отправился на работу. Мел, как водится, в парке дорожки и вдруг увидел, как группа подвыпивших подростков, человек из пяти, пристает к какой-то юной парочке. Слово за слово, началась драка, вернее избиение, потому как силы были совершенно неравны. Сергей бросился разнимать. Просил по-хорошему, пытаясь оттеснить нападавших от растерявшегося и вконец, испуганного кавалера. Подростки же в пьяном кураже наседали, впрочем, больше в пустую махая руками: драться никто из них толком не умел. Сергей, без сомнения, разметал бы всю их пьяную компанию в считанные мгновения, — сил и умения для этого было предостаточно… Раньше… Теперь, вместо этого, лишь уговаривал прекратить, больше подставляясь под удары и закрывая собой незнакомого парнишку. Эта его пассивность была расценена малолетками как слабость.
— Вали отсюда, мужик, пока жив … — перекосившись от злобы, орал тощий угреватый юнец и махал пустой пивной бутылкой.
— Выброси, — крикнул ему Сергей, в тоже время отталкивая от себя другого подростка, без толку молотящего куда ни попадя кулаками.
— Да я тебя… — юнец метнул бутылку, целясь в лицо.
Сергей уклонился и ответил встречным слева — вполсилы, но подростка словно сдуло на асфальт. Сергей огляделся. Чуть поодаль двое вполне серьезно молотили ухажера, а девица, сидя на газоне, в голос ревела: видно и ее кто-то в суматохе приложил. “Пора, сколько можно цацкаться!” — это решение созрело мгновенно и Сергей тут же отправил в нокдаун еще одного из нападавших. И все равно, он сдерживал силы, не позволяя себе развернуться во всю мощь. Где-то на краю сознания звучало такое знакомое “Господи, помилуй” (словно рядом храм с открытыми настежь дверями, а в нем служба) — это-то именно и сдерживало… Сергей отшвырнул еще двоих, пытающихся добить стоящего на четвереньках ухажера и помог тому подняться. Паренек, всхлипывая, размазывал по щекам смешанную с грязью кровь.
— Цел? — спросил Сергей, участливо поглаживая его по спине.
Паренек качал головой и пытался что-то сказать, но сквозь разбитые губы прорывалось лишь шипение, да вздувались кровавые пузыри.
— Идите, вам надо к врачу, — Сергей легко подтолкнул его к девице, — я тут сам разберусь…
Но пацаны, неожиданно, оказались упорными, или алкоголь все еще продолжал будоражить кровь? Сергей, почувствовав вдруг опасность, обернулся и едва успел увернуться от удара палкой. Косым свингом, отработанным до автоматизма, он издали достал пацана, и его поднятая в очередном замахе палка улетела далеко в сторону, а сам он, на мгновение зависнув в воздухе, тяжело рухнул на асфальт. “Готов”, — успел подумать Сергей, и в головне его тут же взорвался огненный шар… и тысячи искр брызнули из глаз…
— Ну, что, получил? — дико орал угреватый юнец примериваясь кинуть еще один кирпич.
Сергей, пошатываясь, чувствуя, как кровь заливает лицо, продолжал держать стойку, и угреватый пятился, не решаясь напасть. Но кто-то напрыгнул сзади. Нет, не один — двое: обхватили и пытались повалить. Сергей двинул плечами, стараясь их сбросить и тут ударил кирпичом угреватый…
Его долго пинали ногами, пока не послышался, наконец, звук милицейской сирены…
Потом он то проваливался в забытье, то всплывал в реальность и слышал голоса, хотя вовсе не понимал значения слов… И опять звучало в голове “Господи помилуй” — это пел хор, огромный многоголосый хор, такого не соберешь ни на одну службу. Слова прошения растекались далеко-далеко в сознании, и Сергей дивился: “Откуда так много места? Что это за ширь?” Огромные пространства, заполненные волшебными голосами, все развертывались и развертывались куда-то в самую безконечность… “Господи, помилуй…”
* * *
Через месяц, опираясь на старый, ссуженный ему на время сестрой-хозяйкой, костылик, Сергей вышел за ворота городской больницы. Отсюда, в перспективе улицы Коммунальной, открывался удивительный вид на Свято-Троицкий Собор, и Сергей прежде всего трижды, с поясным поклоном, перекрестился: “Слава Богу за все!” Его переполняла радость: и от того, что дал Господь сил выздороветь за столь недолгий срок (ко всеобщему удивлению врачей!), и от того, что вот-вот грядут праздники — Лазарева суббота, Вербное воскресенье, а там и Пасха Христова; но главная сердечная его радость проистекала от того, что чудесным образом приобщился он Святых Христовых Тайн — впервые в жизни…
А было это так. Еще в начале болезни, когда он, ни жив ни мертв, лежал в реанимации, случилось придти туда священнику для причащения умирающего. Сергей, помня о епитимии, и не просил, просто смотрел во все глаза, и наверное плакал. Батюшка подошел к нему сам и кратко расспросил: кто, мол, таков? Узнав, что верующий, православный — предложил приобщиться. “Я под запрещением за тяжкие согрешения”, — признался Сергей. “Велика ли епитимия?” — “Пять лет”. — “В смертельной опасности, — объяснил батюшка, — больной не лишается причащения, а в случае его выздоровления, епитимия продолжается”. Так Сергей, по милости Божией приобщился Святых Тайн. И случилось чудо: прямо на глазах встал на ноги. “При вашем-то сильнейшем сотрясении мозга так рано вставать непозволительно!” — пытался было воспрепятствовать врач, но где там! “Врачу, исцели себя сам”, — едва не ответил Сергей. Ни сотрясение, ни переломы ноги и пяти ребер не помешали ему восстать, словно как Лазарю четверодневному… Еще, батюшка разрешил тяготивший совесть смутный ком сомнений на счет его поведения там, в парке. “Надо ли было применять силу? — без конца терзал себя Сергей. — Может быть лучшим было бы смириться, просить, умолять?” Но на исповеди батюшка пояснил, что иногда следует быть воином, когда этого требует правда. “Не грех постоять за правду”, — твердо сказал он, прежде чем накрыть Сергея епитрахилью и прочесть разрешительную молитву…
Сергей улыбался. Он шел навстречу Собору, и радостные слезинки то и дело сбегали по жесткому исхудавшему лицу, теряясь в окончательно поседевшей бороде. “Слава Богу за все, — шептали растрескавшиеся, обезкровленные губы. — Слава Богу за все!”
Эпилог
Верующий в Меня, если и умрет, оживет (Ин. 11, 25).
Для тысяч горожан это была обычная суббота, каких как минимум четыре в каждый месяц. Разве что теплая, но тут уж сказывался естественный порядок вещей –стоял конец апреля! Обычная суббота… После такой констатации можно было бы поставить точку, поехать вслед за прочими на дачный участок и всласть ковырять там лопатой земную персть. Ан нет! Не следовало в этот день делать ничего подобного (как, впрочем, и в предыдущие дни этой недели). Никак не следовало! И если бы садящиеся в пригородные автобусы люди замерли хотя бы на минутку, опустили свои рюкзачки и внимательно осмотрелись бы вокруг, то непременно заметили бы — непременно! — что вся природа сегодня необыкновенно сосредоточенна и молчалива, что весь мир вокруг будто бы затаился, прижался к земле — испуганно и сиротливо.
А если кому довелось быть в этот день в храме, то он непременно слышал голос Церкви, возвещающий что “эта суббота — воистину есть самый благословенный седьмой день... Это день, когда Христос почивает от трудов Своих по восстановлению мира. Это день, когда Слово Божие, “через Которое все начало быть”, лежит во гробе как мертвый Человек, но в то же время спасая мир и отверзая гробницы. Сия суббота есть преблагословенная, в ней же Христос уснув воскреснет тридневен…”
Страстная седмица… Минула Великая среда — день “Иудина окаянства”, чистый четверг, Великая пятница — день благоговейного и трогательного воспоминания спасительных страстей и крестной смерти Богочеловека. И вот Великая суббота… Единственный день в году, когда с нами нет Христа, когда Христос лежит мертвым во гробе, но, если прислушаться к тому, что шепчет ветер, о чем шумит на перекате река Пскова, то узнаешь: Он жив, Он уже “попирает смертию смерть и сущим во гробех дарует живот...”
В субботу после обеда Анастасиевский сквер был пустынен и тих. Гомон детворы из детского парка сюда почти что не долетал. Впрочем, и детворы-то было, как говорится, кот наплакал — так, десятка полтора-два карапузов с сонными бабульками. Отсюда, с горки от Анастасиевской церкви, все они хорошо просматривались: и маленькие, неутомимо снующие от качелей к карусели, детские фигурки, и их grands-mamans, клюющие носами на скамейках. Но старик и юноша, стоящие сейчас возле высокого церковного крыльца совсем не смотрели по сторонам поскольку были увлечены разговором. Они подошли сюда минут пять назад и если бы кто-то проследил их путь, то безусловно выяснилось бы, что давеча только вышли они из отстоящего недалече храма Архангела Михаила, в котором усердно отстояли службу. Потом, купив в булочной нарезной батон, они неспешно проследовали в эту часть парка, где в сей момент и находились.
— Ну, послушай, дед, — говорил юноша, нервно отщипывая от батона и отправляя кусочки в рот, — сколько же сегодня было прихожан? Двадцать, от силы тридцать. Так?
— Так, — ответил старик, жестом отказываясь от любезно протянутого ему внуком угощения, — и что же?
— А то, — проглатывая кусок покрупней, юноша двинул вперед подбородком, — в нашем, не самом маленьком храме — тридцать, в соборе — сорок, в храме Александра Невского — сто. В общем на весь город — не более пятисот прихожан. Это лишь четверть процента от числа горожан, дед! А ты говоришь — мы третий Рим! Да где там…
Медленным шагом они двинулись в сторону своей заветной скамеечки, где по большей части и происходили самые главные их беседы. Теперь там сидел какой-то человек: худой, с седой шевелюрой и такой же совершенно седой бородой. Рядом, опертый на скамейку, стоял костылик. Человек склонил голову на грудь и, кажется, дремал. Скользнув по нему взглядом, юноша нахмурился, но старик указал рукой на свободную часть скамьи:
— Садись внук, место предостаточно. Так вот, это не я говорю, это блаженной памяти старец Филофей, это его слова: “Два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти”. И я считаю эту формулу весьма справедливой. Захлестнуло житейское море весь мир и все прибывает вода, но незыблемо стоят островки Православия. У нас только и стоят, все прочее уже залило. Но пока стоят они — будет стоять наша Россия. Помнишь, что сказал преподобный Серафим Саровский? “За Православие Господь помилует Россию”. Вот так — за Православие! И весь мир будет стоять, как за якорь держась за Россию. Правда, не желает он этого понимать, беда это его, но тут уж ни куда не денешься. Наш это подвиг — держать мир. Наш! А то, что стадо малое, так это и Христос когда еще говорил. “Не бойся малое стадо!” Малое! А ты говоришь четверть процента. И потом, плохо ты знаешь свой народ. Его лишь всколыхни и завтра наполнятся все храмы, вера не исчезла, она дремлет и ждет пробуждения. Вот, может быть, на грядущую Пасху и оживит Воскресший Господь чью-то уснувшую душу?
— Да нет, дед, — в запальчивости махнул рукой внук, — это ты не знаешь сегодняшних людей, особенно молодежь. Ни чем их не проймешь и не разбудишь. Не желают они спасаться и не будут. Не возможно это…
Но тут вдруг поднял голову дремавший седоголовый человек и совсем тихо, почти что шепотом, сказал:
— Спастись еще возможно…
Сказал тихо, но его хорошо услышали и старик и юноша. Оба они одновременно подумали, что будто бы уже видели где-то это лицо, но… не вспомнили — ни тот, ни другой.
— Простите, что вы сказали? — переспросил старик.
— Спастись возможно всем, — еще раз повторил, впрочем, чуть уклонившись от прежних слов, странный человек, и поднялся со скамьи.
Опираясь на костылик и чуть прихрамывая, он медленно пошел по аллейке к выходу на проспект и вскоре совсем исчез из виду. А дед и внук, молчаливо застывшие на скамейке, все еще будто бы слышали эти его слова, витающие в воздухе, как три маленьких кружевных облака: “Спастись… возможно… всем…”.
|